Местность знали и Солодовниковы – какую-то лучше, какую-то хуже. Иногда, слушая очередного деда, встревали: «Брешете вы, дедушка. Отродясь здесь дубовой рощи не бывало». – «Как брешу? – вскидывался возмущенный старик. Потрясал клюкой. Страшно вращал глазами. – Да я тя-я в душу мать! Рощу эту, рощу ишо мой прадед сажал, когда с первой германской пришел! И была она туточки аж до самого девяносто второго году. А попилили ее бандиты, лесопилку хотели поставить здесь. Да только самих лихая жизнь пустила в расход…» – «Вы, дедушка, наверное, сами бандитов-то и поизвели со свету, а? – подначивал Серега. – Имели, небось, виды собственные на рощу». – «Имел – что ж греха таить, – соглашался дед. – Это для чужих людей она лес лесом, срубил и ходь дальше. А для меня те дубы – святое было место. Через дерева эти предки говорили со мной. Встанешь иной раз, руку на ствол положишь и слушаешь, слушаешь. И было от этого моей душе облегчение». – «Во дает дед! – изумлялся Серега. – А больше ничего с тобой не разговаривало? Табурет, например? Или полено?» – «Со мной, сынок, много что разговаривало. Только это слушать надо уметь. А ты окромя языка своего длинного вряд ли что услышишь. От него один только звон в ушах». Серега смеялся. Дед смотрел на него с обидой.
Местность, изображенная на картах, год от года менялась. Земля жила своей жизнью, ворочалась, двигалась. Там, где в прошлом году было поле, в этом вдруг оказывался крутой склон или вырастало болото. Населенные пункты исчезали, и нередко, проходя мимо деревни, где уже бывали прежде, Ганин с компанией заставали подернутые тленом пустые дома с отворенными дверьми – последние жители их умерли или ушли. В карты требовалось постоянно вносить изменения, но то, что происходило с картами этим летом, не лезло ни в какие ворота. Карты извивались змеями, уводили с прямой дороги, путали. В конце концов даже Солодовниковы иногда смотрели в карту местности, знакомой им с малолетства, и через несколько дней пути выясняли, что ходят по кругу. «Что за чертовщина?» – ворчал Степан. «Меньше надо выпивать, ребята», – изрекал назидание Виктор Сергеевич. Но, поразмыслив, все соглашались, что дело не в выпивке: лес был живой, лес водил их неверной тропой, и пока никто из подельников не мог угадать, к добру это или к худу.
Ганин еще раз посмотрел на «шмайсер», оставленный под березкой, и передумал. Подняв его, он стал спускаться во второй овраг.
– Куда? – спросил вдогонку Виктор Сергеевич.
– Подальше чуток. А то слишком просто.
В местах раскопов «шмайсеры», или, как официально называли это оружие в вермахте – пистолет-пулемет МР-40, попадались нередко. Копатели даже дали им прозвище «черныши» за матово-черный цвет, который порой не брала даже ржавчина. По выходе в цивилизацию за «шмайсер» давали хорошие деньги, несмотря на то, что он не был военной редкостью. Видимо, благодарить за это следовало советское кино: образ фашиста со «шмайсером» в руках лег в массовое сознание глубоко и крепко. «Шмайсер» воспринимали как олицетворение фрицев, их главный атрибут, символ зла. И любой мало-мальский любитель военного железа – а таковых в последние годы, по наблюдениям Ганина, становилось все больше – начинал с того, что приобретал в свою коллекцию «шмайсер» и в придачу к нему знаменитую немецкую каску «штальхельм».
На полях же с «чернышами» обращались запанибратски. Ганин видел сам, как подвыпившие копатели, оставшиеся на мели, шли менять «шмайсеры» на водку. Меняли на спиртное и другие вещи: какие-то из них шли в обмен, какие-то нет – вдали от цивилизации водка ценилась больше, чем ржавые автоматы. «Чернышей» обычно брали, но давали за них немного. Люди спорили, торговались и в итоге сходились на бутылке-другой за «шмайсер» вполне приличного состояния – это, конечно, было надувательством.
В овраге Ганин нашел место поудобнее, положил автомат и забросал его землей.
– Не забыть бы, где лежит, – сказал Виктор Сергеевич.
– Не забудем, – Ганин уцепился за протянутую ему руку и выбрался наверх.
Вернувшись в лагерь, нырнул в теплый пахучий спальник. Подумал: говорить Гале о своей вылазке или нет? Решил, что все станет ясно само собой утром.
Девушка перевернулась, обвила его жаркими ногами, поцеловала сквозь сон в висок. «Красивая, – с удовлетворением отметил Ганин. – Светловолосая, длинноногая. Лучшую трудно и желать». Он улыбался, глазел в небо, гладил соломенные Галины волосы. Сон ушел. В голове было радостно и пусто.
Таксист
В мае в московской квартире Марины Ганиной начинался большой бедлам. Готовились к дачному сезону, снимали с антресолей сезонные вещи, паковали Варины игрушки. Варю привозили на дачу в последних числах мая, передавали с рук на руки бабушке и дедушке – родителям Марины.
Так начиналось лето.
Досталась дача предкам Марины в советское время. В далеком 1968 году дед ее получил по распределению от родного завода восемь соток – на огородные дела. И ладно были бы они недалеко, а то дали деду участок в восьмидесяти километрах от Москвы. Покряхтел дед, покряхтел, да только пересилила тяга к земле. Купил подержанный «запорожец», стал ездить. Засеял все восемь соток картошкой, гнул на огороде спину с апреля по сентябрь. Сам гнул и родных заставлял. «Будет вам, – говорил, – урожай. А ну как снова голод, война? А у нас картошка своя!»
Вырастала картошка мелкая, никудышная. В худшие годы урожай не успевали собрать: приходили с лопатами местные из соседней деревни и срывали все подчистую. На старости лет дед совсем осатанел. Не дожидаясь выходных, набивал семью в машину среди недели, гнал на огород. Находя следы нового мародерства – деревенские то лейку сопрут, то посадки перетопчут, – топал ногами, орал на согнувшихся на грядках в три погибели родных: «Что, жука не видишь? Вот жук, вот!». Бурыми от возраста пальцами вынимал из грядки пузатого колорадского жука, давил в руке.
Возвращались из таких поездок поздней ночью. С утра разбредались, ненавидя деда, по работам и школам.
Когда помер дед, огород превратили в дачу. Не сразу – долгое время огород стоял в запустении: одичал, зарос бурьяном – нужно было, чтобы время стерло память о картофельной каторге. За то время, пока чахли дедовы восемь соток, умерла соседняя деревня. Стариков поразбирали кого в город, кого на кладбище. Молодые, кто не разъехался, сгинули по дурости или по пьянке. Мать Марины, молодая женщина, вышедшая к тому времени замуж, решила: будет на месте огорода просторный дом, будут цветы, а про картошку и думать забудьте. Так восемь соток обрели вторую жизнь.
Лето за летом проводила Марина на даче. Там она первый раз влюбилась – в белобрысого мальчика-соседа. Там впервые поцеловалась – возле ржавой водонапорной башни. Там первый раз напилась пьяной в компании девочек-подростков и там же – хотя сама не любила об этом вспоминать – потеряла в одну из жарких июльских ночей невинность. Ганин, у которого дачи никогда не было, много раз убеждался, попадая в круг Марининых дачных друзей: садоводческое общество «Пролетарский садовод» – а именно так назывался дачный поселок – стало для всех них настоящим братством. Год за годом вчерашние дети продолжали ездить сюда, привозили собственных детей и, встречаясь вечерами, бесконечно вспомнили дачные дела – юношеские приключения, влюбленности и истории. За столом с дачными друзьями Марины Ганин всегда чувствовал себя лишним. Говорить было не о чем – не прожив детство на одних утоптанных просеках вместе с ними, он был вне братства.