– Человек. Человек. Прости, Вася. Выпили вчера крепко.
Сели. Я посмотрел на часы. Двенадцатый час. Ехать на дачу бессмысленно. Пока туда доберешься. Это уж ночь будет.
– За спиртом пойдёшь?
Чуваш сразу повеселел. Снова не один. Идти всё равно некуда было. В общагу свою всегда успеет.
– Пойду, Фатим. Я знаю, где дешевле. У Сурена возьму. Сказал, новая партия.
Новая партия после вчерашнего пошла с трудом. Было душно. Собиралась гроза. На жирном асфальте уже разбивались мокрыми пятнами крупные капли.
– Замочит нас. – Чуваш засуетился. Стал убирать со столика спирт и закуску в будку.
Я сидел в кресле и представил вдруг, что вот в такой же душный и жаркий день на Голгофе распинали Христа. Сколько было боли! Какие муки испытал! Поди, на душе у него тоже кошки скребли. Ведь предали его! А мы – твари неблагодарные! Я – неблагодарная тварь! Какой я мужик, если главное в жизни – денег заработать, пожрать и выпить?
Не знал я тогда, что спустя два года, в 1993 году, найдутся мужики и даже дети, которые пойдут защищать то, что ещё оставалось от большой страны. Пойдут и частями будут расстреляны у стены и возле домушек на стадионе «Красная Пресня», где когда-то безмятежно играл в футбол мой любимый «Спартак». Среди расстрелянных окажется и член нашей бригады – Леонид. Могилы его нет.
Не знал и о том, что уже никогда не буду работать у Ваганьковского кладбища, потому что настанут совсем другие времена…
Кузьма таки вспомнил, что Чуваша закрыли в будке. Нащупал утром в кармане ключ и не поехал косить крапиву в Уваровку. Ехать ему было дольше, чем мне.
Чуваш умер, глядя мне прямо в глаза.
– Плохо мне чевой-то, Фатим, – сказал он. – Сердце заходится.
– Ты чего, Вася?
– Лягу. Поляжу. Тошно.
Чуваш лег на топчан и умер. Я тряс его. Бил по щекам. Бесполезно. Чуваш не дышал и менялся в лице – стал синеть.
Ударил гром и начался ливень. Мне самому стало плохо. Спирт оказался палёный. Я уже скрючивался на полу, когда с грохотом грома и вспышками молний явился в будку мокрющий Кузьма, мигом все сообразив, схватил меня в охапку и поволок на улицу. Выташнивать закачанный «Рояль». Потом поймали старенький тесный «москвичонок». Поехали в Боткинскую. Спасибо докторам – откачали меня. Отделался инсультом. Левую руку парализовало напрочь, а нога ничего – расходил.
Водку теперь не пью. Пивком иногда балуюсь. Его теперь много. Продают на каждом углу.
На пенсии. Группу дали. Живу у Кузьмы в Уваровке. Сторожу ему дачу. От жены ушёл. Из квартиры выписался.
Иногда ночью приснится Чуваш – и тогда я сажусь в электричку и еду к нему на могилку на Щербинское кладбище. Хромаю по аллейке в немой тишине между памятниками и крестами. Сажусь на скамеечку у его бугорка и размышляю.
– Почему так, ты спрашивал? Только так, Чуваш! Только так нам всем и надо. Потому что мужики должны быть мужиками. А бабы бабами. А теперь у нас только дамы и господа…
Колхозницы
– Идуть! Идуть! – Деревенский дурачок, двадцатилетний Егорка, выскочил на мороз и прыгал без шапки на улице в драном овчинном тулупчике и валенках. Старуха Петровна, мать его, лежала в избе с жарко натопленной печкой и мучилась зубной болью, а то бы удержала, заняла чем-нибудь глупенького.
Со стороны Артюхина в деревню входили немцы. Пехота. Перевязанные от лютого московского холода чем попало. Кто в немецкой форме. Кто в русских шинелях. Шли угрюмые. Злые.
Поравнявшись с Егоркой, их старший стянул с лица шарф и, дыша паром, спросил с акцентом:
– Пусто? Русский золдат есть?
Егорушка лыбился и кланялся, предлагая шагать им дальше.
– Идите! Идите! Гы! Гы! Прямо – туда! Прямо – туда!
И показывал в сторону колхозного амбара, возвышающегося на пригорке посреди деревни. Немец оттолкнул его в сторону. Махнул своим. Пошли дальше. Надо было размещаться по избам. Мороз лютовал за тридцать.
Марья сидела в избе и услышала на улице незнакомую речь. Голоса раздались прямо под окнами. Значит, прошли уже через калитку. Идут в избу.
В люльке заплакал трёхмесячный Борис. Восьмилетний Валька прижался к матери, сидящей на скамейке возле младенца, и ждал, что же теперь будет. С клубами пара немцы вошли в избу. Сели за стол. Отогреваться.
– Матка, давай кушать! Кушать давай!
Она вытащила из русской печи картошку в чугунке. Двинула им под нос плошку с квашеной капустой.
– Хлеба нет.
Немцы переглянулись. Сняли с рук обмотки. Стали жрать.
Марья ушла в комнату к кричащему Борису. Сунула ему бутылочку с козьим молоком. Затих.
Один из немцев вскочил. Подошел к люльке. Глядел на бутылку. Потом на Марью.
– Млеко? Где? Дафай! Дафай! Му-у-у! Где?
– Нету му… Нету! Козье молоко… Кума дала… Дитя кормить… Нет у меня…
Немец прислушивался. Разумел. Похоже, дошло до него, что коровы у Марьи нет. А молоко от козы соседской. Пошел дальше лупить картошку. В это время вошёл третий. Двое вскочили, вытянув руки по швам. О чём-то говорили. Затем все трое ушли из избы, выхолодив её своим шастаньем.
Возле колхозного амбара стоял Колодкин и, показывая на засов, махал руками. Мол, знаю, у кого ключи. Могу показать. Дали двух солдат. Пошёл с ними к Дарье Нуждиной в избу. Она была старостой. Дарья стояла на крыльце, когда они подошли. Колодкин щерился своей рябой улыбкой, трусливо поглядывая из-за немецких спин.
– Русский баба, дафай ключи. Двери открывать! Бистро!
Дарья посмотрела на Колодкина. Пошла на него.
– Ну что, сука, продался? Всё рассказал? У, гадина!
Она замахнулась, чтобы ударить его в морду, но немцы остановили. Схватили её за руки. Но она успела плюнуть ему в лицо. Колодкин, утираясь рукавом, отступил.
– Чего ты, дура? Советской власти конец! Хана колхозу! Теперь свободно заживём! При немцах сыты будем! Ключи у неё в сенях висят. Я покажу.
Дарью отпустили. Она так и осталась стоять у крыльца, пока немцы с Колодкиным шуровали у неё в избе. Плакала. От бессилья. И предательства.
Колодкин вышел довольный, позвякивая связкой ключей, потрусил к амбару, где хранились зерно и колхозный инвентарь. Поскорее вскрывать да растаскивать.
Штаб немцы устроили в центральной избе, у Широковых. Она была просторной и тёплой. Бабку с дедом выгнали, отправили жить в сарай. Старший немец, обер-лейтенант, передал приказ размещаться по избам и позвать к нему старосту деревни.
Через некоторое время Дарья стояла перед ним без платка, опустив руки. Прямо смотрела ему в глаза.
– Я буду говорить с тобой по-русски. Я хорошо говорю на твоём языке. Ты должна меня понимать. Ты будешь меня понимать?