В том же самом году приказала долго жить «Евразия»: не хватало финансов, не оказалось читателя. Сергей воспринял крах своего издания как личную катастрофу. «„Евразия“ приостановилась, и Сергей Яковлевич в тоске, – пишет Марина Тесковой, – не может человек жить без непосильной ноши! Живет надеждой на возобновление и любовью к России».
[195] Лишенная теперь даже тех скудных средств, что давала семье работа мужа в «Евразии», Цветаева просит своих пражских друзей добиться того, чтобы, по крайней мере, чехословацкое правительство продолжало выплачивать ей хотя бы еще некоторое время жалкое пособие в пятьсот крон, которое было когда-то назначено из милосердия.
[196] Кроме того, она писала статьи для немногочисленных русских газет Парижа, но ее там принимали все хуже и хуже. Потому ли, что не нравилась ее поэзия, или потому, что не любили ее мужа? Но ведь она не могла ни писать по-другому, ни изменить политические воззрения Сергея. Ситуация стала совсем уже трагической, когда после краха «Евразии» началось серьезное обострение болезни последнего. Состояние легких требовало немедленной госпитализации в туберкулезный санаторий, но где было найти необходимые на это деньги? На Маринин призыв помочь откликнулось несколько друзей. Эмигранты, сами жившие в крайней нужде, собрали сумму, достаточную для того, чтобы Сергей Эфрон смог отправиться в русский пансион-санаторий, находившийся в замке д’Арсин в Верхней Савойе.
Пока муж лечился, Марина сблизилась с женой Ивана Бунина, Верой, на которую принялась в следовавших одно за другим письмах обрушивать лавину своей горечи: «…этот вечер вся моя надежда: у меня очень болен муж (туберкулез легких – три очага + болезнь печени, которая очень осложняет лечение из-за диеты). Красный Крест второй месяц дает по 30 франков в день, а санатория стоит 50 франков, мне нужно 600 франков в месяц доплачивать, кроме того, стипендия со дня на день может кончиться, гарантии никакой, а болезнь – с гарантией – с нею не кончится». И вслед за многими другими Вера Бунина внесла свою лепту. Обретя новые надежды, Марина бросилась переводить «Молодца» на французский язык. Отличное знание этого языка облегчало задачу: она с такой же легкостью играла французскими словами, с какой и русскими, словарь был столь же богат. Но, занимаясь этим делом, довольно для себя необычным, Цветаева неотступно думала о Маяковском, от которого не было никаких новостей. Возродился ли он, вернувшись к родине-матери, или эта земля обетованная при первом же соприкосновении с ним подалась под весом его тела, если только – не тяжестью его души? В апреле 1930 года Марина узнала о самоубийстве Маяковского. В чем причина этого его поступка? Любовное разочарование, усталость творца или медленное удушье из-за политической обстановки? Цветаева терялась в догадках. Только одно ей было ясно: воздух коммунистического рая вреден для поэтов! Не зацикливаясь на этом выводе, она тем не менее решает, сохраняя верность памяти покойного, создать цикл стихотворений, в которых он был бы главным героем. Над свежей могилой она поздравляет Маяковского, этого «сфинкса», с тем, что его «смерть чиста». Не имеет значения, что он был советским гражданином, полагает она, раз он так верно служил русской литературе. Далеко не все окружение Марины разделяло это ее мнение. А она, продемонстрировав свое восхищение Маяковским, вернулась к переводу «Молодца»: если все с ним пройдет хорошо, думала Марина, ей удастся сделать в Париже такую же успешную карьеру, как в Москве. В ожидании этого гипотетического успеха она ликовала от счастья, получив несколько сотен франков за участие в русском литературном вечере, устроенном в зале Географического общества. Доход от этого вечера позволил ей отправиться к Сергею в Верхнюю Савойю и снять там квартиру поблизости от санатория, где он лечился.
В октябре 1930 года они вдвоем вернулись в Медон, где их встретили дети и прежние заботы. Ариадна училась теперь в Луврской школе. Угрюмый Мур, которому нечем было заняться, болтался весь день по улицам, а Сергей, еще слишком слабый для того, чтобы выйти на постоянную работу, довольствовался тем, что брал уроки операторского мастерства на курсах кинематографической техники. Что до Марины, то она, закончив наудачу перевод «Молодца», первым делом отнесла его во французский литературный салон, прославленный своим влиянием на издателей, чтобы прочесть там. Ее ангел-хранитель Елена Извольская сопутствовала Марине в этой попытке. Испытание оказалось сложным. Даже присутствие этой сердечной женщины, обладавшей к тому же большими связями, не смогло сделать обстановку менее натянутой. Стихи Цветаевой ничуть не затронули светскую и пресыщенную аудиторию. «В надежде облегчить трудную жизнь Марины мы однажды попытались заинтересовать в ее творчестве французские литературные круги. Как раз в это время она закончила французский перевод своего „Мoлодца“ и была приглашена в один из известных в то время парижских литературных салонов, – пишет Елена Извольская. – Я сопровождала Марину и очень надеялась, что она найдет в нем помощь и признание. Марина прочла свой перевод „Мoлодца“. Он был выслушан в гробовом молчании. Увы! Русский парень не подошел к царствующей в этом доме снобистской атмосфере. Думаю, что в других парижских кругах ее бы оценили, но после неудачного выступления Марина замкнулась в свое одиночество».
[197]
Беда никогда не приходит одна: в начале следующего года очаровательная Елена Извольская, такая чуткая к настроениям Марины, такая внимательная, принимавшая так близко к сердцу ее интересы, вышла замуж. Мало того, после свадьбы молодожены должны были отправиться в Японию. Марина чувствовала себя преданной, ограбленной, лишенной всего. Понимая, какое горе она причиняет подруге, новобрачная притворилась, будто сочувствует ей, но эгоистическая радость сияла в ее взгляде. Цветаева почувствовала себя вдвойне униженной. А тут еще – новость из Москвы, усугубившая это чувство: Пастернак влюбился! «Годы жила мечтой, что увижусь, – писала Марина. – Острой боли не чувствую. Пустота…»
Оказавшись в полной изоляции, живя даже не в самом Париже, а в пригороде и имея в качестве единственного развлечения гнусную хозяйственную рутину, Цветаева все чаще задумывалась, зачем она выбрала Францию. Впрочем, кажется, все русские эмигранты разделяли ее сомнения. Даже те, которые лелеяли надежду на государственный переворот в Кремле, в конце концов убедились: этот режим незыблем. Кое-кто уже поглядывал в сторону Муссолини, латинский стиль фашизма которого, как они верили, способен подвигнуть ленинских наследников к большей терпимости. Другие подумывали, нет ли сермяжной правды в непримиримом национализме нового идола немцев – Гитлера. Антисемитизм этого политического авантюриста, внезапно возникшего в тени Гинденбурга, вполне соответствовал той озлобленности, которую испытывали тоскующие по временам царизма по отношению к еврейским интеллигентам, которые, как они считали, не только подготовили, но и развязали большевистскую революцию. Экстремистская организация – «Союз младороссов» – собрала в себе тех из молодых эмигрантов, начиная с подростков, кто придерживался расистских, антидемократических, волюнтаристских взглядов. Их официальный представитель и глашатай этих взглядов, Александр Казем-Бек, не скрывал своих путчистских амбиций. Возникло, наконец, и просоветское движение националистов-максималистов, участники его превозносили перед дезориентированными изгнанниками добродетели «нового человека», рождающегося сейчас в великой социалистической республике, и проповедовали возвращение в Советский Союз. Активизировался «Союз возвращения на родину», набиравший в эмигрантской среде своих адептов, околдованных идущей с Севера пропагандой. И если Марина вроде бы и не слышала пения всех этих сирен, чьи услуги оплачивала М., то Сергей, наоборот, навострил уши и был чрезвычайно внимателен к каждому – даже незначительному на первый взгляд – предложению. Собственное прошлое добровольца Белой армии казалось ему вполне совместимым с разумной лояльностью по отношению к директивам Советов.