Аксинья и ее сын преследовали графиню в ночных кошмарах. Однажды ей приснился спор с бесстыдной крестьянкой, которая, чтобы ее рассердить, надела платье из черного шелка. У Сони чуть не помутился рассудок, но она смогла утолить жажду мести, что невозможно было наяву. Сцена была ужасающей, мельчайшие детали она наутро занесла в дневник: «Я с ней заговорила, и такая меня злость взяла, что я откуда-то достала ее ребенка и стала рвать его на клочки. И ноги, и голову – все оторвала, а сама в страшном бешенстве. Пришел Левочка, я говорю ему, что меня в Сибирь сошлют, а он собрал ноги, руки, все части и говорит, что ничего, это кукла. Я посмотрела, и в самом деле: вместо тела все хлопки и лайка. И так мне досадно стало».
[375] Не раз возвращается она в записях к ненависти, которую внушает ей Аксинья. В пароксизме ревности ей казалось, что муж не пройдет мимо ни одной крестьянки, и, чтобы испытать его, как-то раз оделась попроще, надвинула на глаза платок и бросилась за ним. Была уверена, он примет ее за другую и немедленно сделает знак следовать на ним в лес. Но «сбилась со следа» и вернулась домой усталая, стыдясь своего переодевания.
К тому же предметом ее ревности были не только женщины из плоти и крови – достаточно было книг мужа, где некоторые описания оскорбляли ее как жену. Слова любви, поцелуи, которыми обменивались персонажи, заставляли Соню краснеть, как если бы Левочка выставлял себя напоказ перед толпой. Она страдала от одной мысли, что физическое наслаждение, которое испытывал кто-то из героев, было отголоском того, что испытал он сам. «Читала начала его сочинений, – записывает она 16 декабря 1862 года, – и везде, где любовь, где женщины, мне гадко, тяжело, я бы все, все сожгла. Пусть нигде не напомнится мне его прошедшее. И не жаль мне было бы его трудов, потому от ревности я делаюсь страшная эгоистка».
[376] И добавляет страшную фразу: «Если бы я могла и его убить, а потом создать нового, точно такого же, я и то бы сделала с удовольствием».
В то же время, по странности своей натуры, Соня ревновала тем больше, чем меньше удовольствия испытывала от близости с мужем. Конечно, ей льстило, что она вызывает у него столь сильное желание, но в его объятиях чувствовала, что остается совершенно холодной, счастлив был только он. «Он целует меня, – читаем в ее дневнике, – а я думаю „не в первый раз ему увлекаться“» (8 октября 1862 года), «Так противны все физические проявления» (9 октября), «У него играет большую роль физическая сторона любви. Это ужасно – у меня никакой, напротив» (29 апреля 1863 года). Но женский инстинкт подсказывал ей, что не следует показывать своего отвращения, наоборот, чтобы иметь свою власть над Левочкой, необходимо ему подчиняться.
Самого же Левочку нисколько не беспокоила растерянность жены, его дневниковые записи этого периода – гимн супружеской любви: «Люблю я ее, когда ночью или утром я проснусь и вижу – она смотрит на меня и любит. И никто – главное, я – не мешаю ей любить, как она знает, по-своему. Люблю я, когда она сидит близко ко мне, и мы знаем, что любим друг друга, как можем, и она скажет: Левочка, – и остановится, – отчего трубы в камине проведены прямо, или лошади не умирают долго и т. п. Люблю, когда мы долго одни и я говорю: что нам делать? Соня, что нам делать? Она смеется. Люблю, когда она рассердится на меня и вдруг, в мгновенье ока, у ней и мысль и слово иногда резкое: оставь, скучно; через минуту она уже робко улыбается мне. Люблю я, когда она меня не видит и не знает, и я ее люблю по-своему. Люблю, когда она девочка в желтом платье и выставит нижнюю челюсть и язык, люблю, когда я вижу ее голову, закинутую назад, и серьезное и испуганное, и детское, и страстное лицо, люблю, когда…».
[377]
Иногда его восхищение было столь велико, что он начинал беспокоиться, как бы Господь не отнял этот незаслуженный подарок: «Мы недавно почувствовали, что страшно наше счастье. Смерть, и все кончено. Неужели кончено? Бог. Мы молились. Мне хотелось чувствовать, что счастье это не случай, а Мое» (1 марта 1863 года). «Я ее все больше и больше люблю. Нынче 7-й месяц, и я испытываю давно не испытанное сначала чувство уничтожения перед ней. Она так невозможно чиста и хороша и цельна для меня. В эти минуты я чувствую, что я не владею ею, несмотря на то, что она вся отдается мне. Я не владею ею потому, что не смею, не чувствую себя достойным. Я нервно раздражен и потому не вполне счастлив. Что-то мучает меня. Ревность к тому человеку, который вполне стоил бы ее. Я не стою» (24 марта 1863 года). Порой молодость и обаяние Сони огорчали его. И если она боялась, что он отвернется от нее из-за ненасытной жажды любви физической, то он опасался ее кокетства. Однажды его вдруг поразило внимание, с которым она относилась к студенту Эрленвейну, одному из яснополянских учителей. В другой раз – интерес к молодому человеку по фамилии Писарев, который приехал из Москвы (Толстому показалось, что он слишком много времени проводит подле Сони и без объяснения причин ему была подана повозка, которая должна была отвезти его в город).
В действительности Толстой, гордившийся широтой своих взглядов, весьма суживал их, когда дело касалось женщин. Защищая свободу вне стен дома, был в его стенах настоящим тираном. По его мнению, жена должна была отказаться от забот о своей внешности, повернуться спиной к искушениям жизни общества и полностью посвятить себя хозяйству, воспитанию детей и развлечению мужа. То, что больше всего привлекало его в молодой девушке Соне – веселость, непосредственность, элегантность, желание развлекаться и нравиться, – казалось несовместимым с той ролью, которую она должна была играть в Ясной Поляне. Стоило ей сменить прическу или платье – он обвинял ее в легкомыслии. Она восставала – ее вдруг охватывало желание пококетничать с кем-нибудь, отправиться на бал или дурачиться, вместо того чтобы идти спать. «Что-то старое надо мной, вся окружающая обстановка стара. И стараешься подавить всякое молодое чувство: так оно здесь, при этой рассудительной обстановке, неуместно и страшно… О Леве у меня составляется мало-помалу впечатление существа, которое меня только останавливает».
[378] В такие моменты Соня сожалела, что уехала из Москвы. «Мамаша милая, Таня, какие они славные были, зачем я их оставила. А Лизу бедную измучила, так меня и точит, грустно, ужас».
[379] Она называла мужа брюзгой, жаловалась на оцепенение, которое овладевало ею: «Иногда мне ужасно хочется высвободиться из-под его влияния, немного тяжелого, не заботиться о нем, да не могу».
[380] Но как только он уходил, чтобы проследить за работами в поле, или уезжал по делам в Тулу, чувствовала себя совершенно потерянной, тысячи абсурдных мыслей приходили в голову: муж больше не любит ее, обманывает, она недостойна его, он недостоин ее… При его появлении была счастлива: он любит, взгляд нежен, смиренен, взгляд святого! Едва оттаяв, вновь начинала жаловаться на судьбу. Эти перепады настроения беспокоили Льва Николаевича, который и сам не отличался постоянством характера. Считал, что для равновесия, жена должна была быть терпеливой и сдержанной, оказался лицом к лицу с женщиной, которая с удовольствием занималась самокопанием, жалела себя, легко переходила от беспокойства к радости, от любви к ненависти, от слез к смеху, от бури с полному покою. То ей хотелось больше поддаваться влиянию мужа, то протестовала против того, чтобы смотреть на все его глазами, так как чувствовала от этого собственную неполноценность, то провозглашала самым большим счастьем жить в тени великого человека, то кричала о том, что ощущает глупое, непроизвольное желание испытать над ним свою власть, попросту посмотреть, как он будет ее слушаться, то он казался ей чересчур холодным, то слишком смелым, то слишком старым, отвратительным, скучным, эгоистом, то признавалась, что в некоторые моменты – которые не так уж редки – любит его так, что заболевает от любви, в такие мгновения ей больно смотреть на него, быть рядом с ним, как больно было бы демону рядом со святым…