Толстой пришел за ней, чтобы пригласить к столу. Она отказалась: «Нет, благодарю вас, я не хочу есть, здесь так хорошо».
Скрепя сердце, он оставил ее на балконе. У себя за спиной Соня слышала голоса, смех, звон посуды. Наверное, Лиза пыталась наверстать упущенное. Вдруг затрещала половица, девушка обернулась – Толстой покинул гостей, сидящих за столом, и вернулся к ней. Тихо обменялись несколькими словами, вдруг он произнес: «Какая вы ясная, простая».
Так и было, но за этим невинным выражением скрывалось столько безотчетных замыслов и надежд. Она опустила глаза, боясь, что граф обо всем догадается. Наступала ночь, и Любовь Александровна отправила дочерей спать. Соня спускалась в сводчатую комнату, вспоминая слова Льва Николаевича, она повторяла их, устраиваясь в своем неудобном кресле. Не спалось. Она прислушивалась к дыханию сестер, вертелась и улыбалась при мысли, что хозяин дома своими руками стелил ей постель.
Проснулась рано, вся сияя. Солнце сверкало в безоблачном небе, воздух пьянил. «Хотелось всюду обежать, все осмотреть, со всеми поболтать».
[351] Решено было ехать на пикник. В катки – длинный экипаж-линейку – запрягли Барабана и пристяжную Стрелку. Но усесться в катки могли только двенадцать человек. Так как Соня восхищенно смотрела на гнедую лошадь Белогубку, Толстой предложил ей ехать верхом.
«– А как же, у меня здесь амазонки нет, – сказала я, оглядывая свое желтенькое платье с черными бархатными пуговками и таким же поясом.
– Это ничего, – сказал Лев Николаевич, улыбаясь, – здесь не дачи, кроме леса вас никто не увидит, – и посадил меня на Белогубку».
[352]
Соня, как могла, старалась выглядеть элегантной. Толстой оседлал великолепного белого коня. Они ехали впереди, за ними в катках следовали остальные, шляпки и зонтики дрожали на ухабах. К участию в пикнике приглашены были соседи и друзья. Компания остановилась на поляне со стогом сена посередине. Любовь Александровна и Мария Николаевна расстелили скатерть, накрыли «стол» и хлопотали у самовара. После чая Толстой предложил взбираться на стог и скатываться с него, как с горки. Среди криков и смеха Соня чувствовала себя восхитительно, но Лиза действовала на нее отрезвляюще. Потом на стог взобрались даже Любовь Александровна и Мария Николаевна и устроили там хоровое пение. Начали с трио: «И ключ по камешкам течет».
На другой день Берсы отправились в Ивицы. Соня уезжала с тяжелым сердцем, но, увидев деда, развеселилась немного – он был так забавен, этот маленький лысый старичок, с черной ермолкой на голове, чисто выбритым лицом, орлиным носом и хитрыми глазками под помятыми веками. Сжимая лица внучек указательным и большим пальцами, называл их московскими барышнями, расспрашивал о влюбленностях и отпускал вышедшие из моды шуточки, которые заставляли хмурить брови его жену Софью Александровну. Бывшая красавица с чарующими черными очами превратилась в изможденное беззубое создание, беспрестанно курящее трубку, от чего растянулись губы и потемнело лицо. Из боязни, что молодежь заскучает, дед устраивал экскурсии по окрестностям, танцы, на которые приглашал соседей-помещиков. Но болтовня этих провинциалов не могла отвлечь Соню от ее мечтаний. На следующий день после приезда в Ивицы они были в комнате с Лизой, когда дверь распахнулась и с вытаращенными глазами и горящими щеками Таня закричала: «Le comte
[353] едет к нам!»
«– Как, неужели? – спросила, покраснев, Лиза.
– Один или с Марией Николаевной? – спросила Соня.
– Один, верхом, пойдемте вниз».
[354]
Спустились вниз, на крыльцо, и увидали Толстого, который слезал с лошади. Весь в пыли, лоб в поту, застенчивой радостью светился взгляд. Соня не осмеливалась подумать, что ради нее он проехал пятьдесят верст, отделявшие Ивицы от Ясной. И вот уже все домочадцы окружили его, поздравляя. Дед сказал, потрепав по плечу: «Сколько же ты времени ехал к нам». – «Да часа три с лишним. Я ехал шагом – жарко было», – отвечал гость.
В этот момент Соня ощутила желание любить этого человека и боязнь привязаться к нему. Она думала о Лизе, надежды которой предавала, молодом и внимательном Поливанове, который со дня на день должен был просить ее руки, и чувствовала себя виноватой, хотя ни в чем упрекнуть себя не могла. Вечером после прогулки молодежь – офицеры, соседи-помещики, студенты – собрались в гостиной. Затеяли игры и танцы. Соня была в белом платье со светло-лиловыми бантами на плечах, от которых разлетались длинные концы лент, называемые «suivez-moi».
[355]
«– Какие вы здесь все нарядные, – заметил Лев Николаевич…
– А вы что ж, не танцуете? – сказала я.
– Нет, куда мне, я уже стар».
[356]
После ужина гости стали расходиться, но кто-то попросил Таню спеть. Ей не хотелось, она спряталась под рояль, о ней забыли. Так, невольно, ей пришлось присутствовать при странной сцене. Дом погрузился в тишину, когда в гостиную вошли Лев Николаевич и Соня. Оба были сильно взволнованы и сели перед карточным столиком, который еще не сложили.
«– Так вы завтра уезжаете, – сказала Соня, – почему так скоро? Как жалко!
– Машенька одна, она скоро уезжает за границу.
– И вы с ней? – спросила Соня.
– Нет, я хотел ехать, но теперь не могу».
[357]
Не зная о присутствии младшей сестры, она, не отрываясь, смотрела в его лицо – страдающее, умоляющее. Молчание затянулось:
«– Пойдемте в залу, – сказала Соня. – Нас будут искать.
– Нет, подождите, здесь так хорошо.
И он что-то чертил мелком по столу.
– Софья Андреевна, вы можете прочесть, что я напишу вам, но только начальными буквами, – сказал он, волнуясь.
– Могу, – решительно ответила Соня, глядя ему прямо в глаза».
[358]
«Я следила за его большой, красной рукой и чувствовала, что все мои душевные силы и способности, все мое внимание были энергично сосредоточены на этом мелке, на руке, державшей его. Мы оба молчали.
„В. м. и п. с. с. ж. н. м. м. с. и н. с.“, – написал Лев Николаевич.
„Ваша молодость и потребность счастья слишком живо напоминают мне мою старость и невозможность счастья“, – прочла я.
Сердце мое забилось так сильно, в висках что-то стучало, лицо горело – я была вне времени, вне сознания всего земного: мне казалось, что я все могла, все понимала, обнимала все необъятное в эту минуту.