Вскоре после прибытия Лев навестил в Покровском сестру, которая, увы, видом своим так огорчила его, что он записал в дневнике: «У Маши пахнет изо рта. Это несчастие серьезное».
[200] На другой день, в пять утра верхом отправился в имение Тургенева Спасское, в двадцати верстах от Покровского. Через два часа был там, сердце его наполняло дружеское чувство к хозяину, который отсутствовал. В ожидании ходил по дому и «дом его показал мне его корни и много объяснил, поэтому примирил с ним».
[201] Наконец вернулся Тургенев. Объятия, слезы радости, как будто все недоразумения остались в Петербурге, «…позавтракал, погулял, поболтал с ним очень приятно и лег спать».
[202]
На следующий день к ним присоединились Маша и Валерьян. Иван Сергеевич был очень предупредителен с молодой женщиной, находил ее хорошенькой, с детским личиком, открытым взглядом и умением держаться просто. Он уже посвятил ей своего «Фауста», а этот дурак Валерьян не ценит своего счастья и с некоторых пор изменяет ей. «Отношения Маши с Тургеневым мне приятны», – замечает Толстой и возвращается в Ясную, уверенный, что дружба писателей возобновилась на долгие годы.
Но, встретив Тургенева через месяц, смотрит на него по-другому: без видимой причины вновь проснулась враждебность и разбушевалась, как огонь, долго тлевший в чаще. «Он решительно несообразный, холодный и тяжелый человек, и мне жалко его. Я никогда с ним не сойдусь» (5 июля 1856 года), «У него вся жизнь притворство простоты. И он мне решительно неприятен» (8 июля), «Тургенев ничем не хочет заниматься под предлогом, что художник неспособен. Нет человека, который мог бы обойти материальную сторону жизни, а у нас она – мужик, так же как англичанину – банк» («Записные книжки», 31 июля 1856 года).
В августе Тургенев уезжает во Францию. Едва узнав об этом, Лев огорчился. Было между этими людьми какое-то таинственное притяжение, которое усиливала разлука. Устроившись у Виардо, Иван Сергеевич без конца думал о своем мучителе, превосходство которого на расстоянии казалось еще более бесспорным. Конечно, он не мог не признавать собственного таланта, знал (и об этом говорили многие), что лучше в России никто не пишет, но после «Детства», «Отрочества» и «Севастопольских рассказов» ему казалось, что все им написанное – манерно и фальшиво. Его книги – произведения искусства, тогда как творения Толстого – кусочек жизни. Быть может, это начало угасания? И этот молодой грубиян с пылающими глазами отодвинет его в тень? Тургенев предчувствовал это, грустил, но не сердился. И решил поделиться с ним своими мыслями.
«Вы единственный человек, с которым у меня произошли недоразуменья; это случилось именно оттого, что я не хотел ограничиться с Вами одними простыми дружелюбными сношениями – я хотел пойти дальше и глубже; но я сделал это неосторожно, зацепил, потревожил Вас, – и, заметивши свою ошибку, отступил, может быть, слишком поспешно; вот отчего образовался этот „овраг“ между нами. Но эта неловкость – одно физическое впечатление – больше ничего; и если при встрече с Вами у меня опять будут мальчики бегать в глазах, то, право же, это произойдет не оттого, что я дурной человек. Уверяю Вас, что другого объяснения придумывать нечего. Разве прибавить к этому, что я гораздо старше Вас, шел другой дорогой… вся Ваша жизнь стремится в будущее – моя вся построена на прошедшем… Вы слишком крепки на своих ногах, чтобы сделаться чьим-нибудь последователем. Я могу уверить Вас, что никогда не думал, что Вы злы, никогда не подозревал в Вас литературной зависти. Я в Вас (извините за выражение) предполагал много бестолкового, но никогда ничего дурного; а Вы сами слишком проницательны, чтобы не знать, что если кому-нибудь из нас двух приходится завидовать другому – то уже наверное не мне. Словом, друзьями в руссoвском смысле мы едва ли когда-нибудь будем; но каждый из нас будет любить другого, радоваться его успехам – и когда Вы угомонитесь, когда брожение в Вас утихнет, мы, я уверен, так же весело и свободно подадим друг другу руки, как в тот день, когда я в первый раз увидал Вас в Петербурге».
[203]
Он надеялся, что письмо это смягчит его корреспондента, но тот был раздражен: по какому праву этот «европеец» дает ему урок. Сам он может осыпать себя упреками, но не потерпит, чтобы кто-то другой делал замечания о тех или иных чертах его характера. И Толстой отмечает в дневнике: «…получил вчера письмо от Ивана Тургенева, которое мне не понравилось».
[204]
Через несколько дней ответ Тургенева на письмо Толстого:
[205]
«Я чувствую, что люблю Вас как человека (об авторе и говорить нечего); но многое меня в Вас коробит; и я нашел под конец удобнее держаться от Вас подальше… в отдалении (хотя это звучит довольно странно) сердце мое к Вам лежит как к брату – и я даже чувствую нежность к Вам… Мои вещи могли Вам нравиться – и, может быть, имели некоторое влияние на Вас – только до тех пор, пока Вы сами сделались самостоятельны. Теперь Вам меня изучать нечего, Вы видите только разность манеры, видите промахи и недомолвки; Вам остается изучать человека, свое сердце – и действительно великих писателей. А я писатель переходного времени – и гожусь только для людей, находящихся в переходном состоянии».
[206]
И, как бы пытаясь предупредить определенный догматизм, который стал намечаться у Толстого, пишет ему еще раз:
«Дай Бог, чтобы Ваш кругозор с каждым днем расширялся! Системами дорожат только те, которым вся правда в руки не дается, которые хотят ее за хвост поймать; система – точно хвост правды – но правда как ящерица; оставит хвост в руке – а сама убежит: она знает, что у ней в скором времени другой вырастет».
[207]
В конце концов Лев смягчился – он был тронут доброжелательностью Тургенева, вернулись и лучшие чувства к тетушке, на которую сердился за ее отсталые взгляды на крепостное право. «Тетенька Татьяна Александровна удивительная женщина. Вот любовь, которая выдержит все».
[208] Теперь, когда ему не надо было спорить с мужиками, потому что он отказался от мысли об их освобождении, даже Ясная Поляна казалась милой сердцу. Писал, охотился, наслаждался природой. Чего не хватало в этой идиллической картине? Да женщины, черт побери! Толстой серьезно и неотступно думал о том, что настало время жениться.
В начале лета, когда в Ясную приехал Дьяков, он вдруг сообщил ему о своих матримониальных планах. Поскольку Лев последнее время казался влюбленным в его сестру, тот был удивлен, когда оказалось, что предметом страсти была теперь не Александра Оболенская, а некая Валерия Арсеньева – полная сирота, живущая в имении Судаково в восьми верстах от Ясной Поляны с двумя сестрами, Ольгой и Евгенией. Их опекали старая тетушка и компаньонка, m-lle Vergani. Они не были близко знакомы, несмотря на соседство, но из Москвы в имение Толстой ехал вместе с m-lle Vergani, и та своими рассказами пробудила в нем интерес к Валерии. Он стал бывать в Судакове, рассеянно ухаживать за двадцатилетней девушкой, которую окружающие мечтали выдать замуж, и теперь не знал, на что решиться – объясниться или бежать. Дьяков, с которым это обсуждалось, рад был его отдалению от сестры, а потому убеждал не раздумывать: «Шлялись с Дьяковым, много советовал мне дельного, о устройстве флигеля, а главное, советовал жениться на Валерии. Слушая его, мне кажется тоже, что это лучшее, что я могу сделать. Неужели деньги останавливают меня? Нет, случай».
[209] Друзья расстаются у дороги, ведущей в Судаково и к будущей семейной жизни, Дьяков подталкивает друга, который не сомневается больше в том, что дорога эта ведет и к счастью. Но при виде девушки он уже не столь уверен в этом. «Беда, что она без костей и без огня, точно – лапша. А добрая, и улыбка есть, болезненно покорная».
[210]