Саша укрыла его и вышла из купе в общую часть вагона – многие читали газеты и обсуждали новость. Два самодовольных молодых человека, одетых с провинциальной элегантностью, курили и говорили громче других. Девушка услышала: «Хорошую шутку сыграл старик! Софье Андреевне не должно было понравиться его бегство посреди ночи! – А ведь она всю жизнь заботилась о нем! Хотя ее заботы, быть может, не шли ему на пользу!» – и расхохотались. Вдруг прошел слух, что в вагоне едет Толстой, они смущенно замолчали. Другие, наоборот, осмелели, в проходе образовался затор: любопытные то и дело открывали дверь купе, стремясь увидеть писателя. Чтобы избавиться от них, пришлось позвать кондуктора. Когда отец проснулся, Саша приготовила ему овсянку. Он съел ее с видимым удовольствием и снова заснул. К четырем часам дня стал жаловаться на недомогание, начался сильный озноб. Маковицкий измерил температуру – 38,1.
Поезд еле полз, грохоча, пол в купе трещал, окна дрожали, невозможно было спастись от запаха гари. Саша с отчаянием смотрела на безжизненное лицо отца. В Горбачеве в вагон вскочили два подозрительных человека и устроились в коридоре. Служащий, к которому девушка обратилась с расспросами, сказал, что это полицейские, переодетые в штатское. Тем временем жар у больного усилился, он тихо постанывал. «Не могу описать того состояния ужаса, которое мы испытывали, – напишет Александра. – В первый раз в жизни я почувствовала, что у нас нет пристанища, дома. Накуренный вагон второго класса, чужие и чуждые люди кругом, и нет дома, нет угла, где можно было бы приютиться с больным стариком». Доктор тоже понемногу терял свою прежнюю уверенность. Толстой взял дочь за руку и сказал: «Не унывай, Саша, все хорошо, очень, очень хорошо…»
Но видно было, что тревожно и ему. Поезд проехал Данков. Беглецы решили сойти на следующей станции. В шесть тридцать пять показались огни, станция называлась Астапово. Маковицкий вышел и скоро вернулся в сопровождении начальника вокзала: здесь не было гостиницы и этот милый человек, Иван Иванович Озолин, предложил им две комнаты в своем окруженном садиком доме неподалеку, по другую сторону железной дороги. Озолин и Маковицкий помогли Толстому выйти из вагона, усадили в зале ожидания, пошли готовить пристанище.
Когда все было сделано, начальник станции, Душан Петрович и Варвара Михайловна вернулись за ним. Поддерживаемый Сашей и Маковицким Лев Николаевич еле шел – покачивался, почти висел на их руках. Публика на вокзале расступалась, склоняли головы, приветствуя его. Писатель отвечал на поклоны, дотрагиваясь до шляпы. Озолин выделил больному гостиную, в которую поставили железную кровать. Когда Толстого, мысли которого путались от жара, укладывали, ему вдруг показалось, что он в Ясной, и разволновался, не увидев знакомых предметов: «Я не могу еще лечь, сделайте так, как всегда. Поставьте ночной столик у постели, стул…»
Когда его просьбу выполнили, лег, но потерял сознание, начались судороги. Потом заснул. Наутро температура спала, и Лев Николаевич решил продолжать путь. Продиктовал Саше телеграмму для Черткова: «Вчера захворал, пассажиры видели, ослабевши шел с поезда, очень боюсь огласки, нынче лучше, едем дальше, примите меры, известите». Но все же был слишком слаб и сам понимал это. Саша убеждала повременить, спросила, дать ли знать семье, если болезнь окажется продолжительной. Отец пришел в ужас при мысли о встрече с сыновьями, умолял хранить место своего пребывания в тайне. «А Черткова я желал бы видеть», – тихо добавил он.
Саша немедленно телеграфировала Владимиру Григорьевичу: «Вчера слезли в Астапове, сильный жар, забытье, утром температура нормальная, теперь снова озноб. Ехать немыслимо, выражал желание видеться с вами».
Так как Толстому стало явно лучше, он позвал дочь, чтобы продиктовать ей для дневника свои мысли о Боге, пришедшие ночью. Голос его был хриплым, дыхание тяжелым: «Бог есть то неограниченное Всё, чего человек осознает себя ограниченной частью. – Истинно существует только Бог, человек есть проявление Его в веществе, времени и пространстве».
Потом решил написать Тане и Сергею, его мучило, что они могут подумать, будто он не хотел известить их о своей болезни:
«Надеюсь и уверен, что вы не попрекнете меня за то, что я не призвал вас. Призвание вас одних без мамы было бы великим огорчением для нее, а также для других братьев. Вы оба поймете, что Чертков, которого я призвал, находится в исключительном по отношению ко мне положении. Он посвятил свою жизнь на служение тому делу, которому и я служил в последние 40 лет моей жизни. Дело это не столько мне дорого, сколько я признаю, ошибаюсь или нет – его важность для всех людей, и для вас в том числе… Прощайте, старайтесь успокоить мать, к которой я испытываю самое искреннее чувство сострадания и любви».
Подписал дрожащей рукой, прошептал: «Ты передай им это письмо после моей смерти», и заплакал.
Приходил Озолин, Лев Николаевич поблагодарил его за гостеприимство и рассказал о своей семье. Иван Иванович уступил Толстому две лучшие комнаты, в соседней с ними, крошечной, его собственные дети громко пели и смеялись. От чистых голосов, веселой, незатейливой песенки становилось еще грустнее, так контрастировала эта беззаботность с подавленным состоянием Саши, Маковицкого, Варвары Михайловны.
Льва Николаевича детская суета забавляла, и он уже собирался сказать, что чувствует себя лучше, как вновь начался озноб: температура поднялась до 39,8, голова раскалывалась, шумело в ушах. Маковицкий и служивший на вокзале доктор выслушали хрипы в левом легком, начиналось воспаление легких, больной сильно кашлял. Перед грозящей отцу опасностью Саша решила не следовать его просьбам и телеграфировала Сергею, чтобы он немедленно ехал в Астапово с доктором Никитиным. В ночь на второе ноября никто не спал: сердце Толстого билось с перебоями, дышал он с трудом, мучила жажда. Утром сам посмотрел на градусник, температура не спадала.
Пока Саша ухаживала в Астапове за отцом, в Ясной Поляне врач-психиатр и медсестра, вызванные Сергеем, не отходили от Софьи Андреевны, которая в горе отказывалась принимать пищу. «Только еще тяжелее эти чужие люди, а дети хотят снять с себя ответственность», – отмечает графиня в дневнике. Первого ноября к ней пришел священник, она исповедалась, причастилась и, наконец, поела – из опасения, что не будет сил добраться до мужа, если он вдруг заболеет. В то же утро пришло письмо, отправленное им из Шамордина, письмо несправедливое, но это был его почерк, частичка его самого! После четырех дней полного молчания первая весточка. И сразу села за ответ: пусть он не боится, что жена немедленно отправится за ним – слишком слаба для этого, к тому же ей противно любое принуждение – и потому оставляет за мужем право поступать, как ему угодно; его отъезд – тяжелый урок для нее, и если они еще увидятся, постарается сделать мужа счастливым; но что-то подсказывает ей, что больше они не увидятся; она умоляет его вспомнить о своей любви к ней, тогда он увидит в ней ту же любовь; заклинает Льва Николаевича заботиться о здоровье; Бог да хранит его.
На следующее утро Софья Андреевна пишет еще письмо, пытаясь оправдать любовью к нему распри, его окружавшие: если наблюдала за ним, когда он по вечерам раскладывал пасьянс, если садилась верхом, чтобы повстречаться ему во время прогулок, если вбегала в залу, когда туда входил муж, то делала все это не из подозрительности, а от любви с нему; каждый день хотела сказать, что согласна на его встречи с Чертковым, но стеснялась вторично давать ему хоть какое-то разрешение; он же становился все мрачнее и печальнее, не замечал ее присутствия, протягивал другим свою чашку, прося чаю или воды, избегал обращаться к ней… Продолжая, графиня приходит к обстоятельствам ночи двадцать восьмого октября, когда Левочка ушел. И здесь только жалкая ложь выходит из-под ее пера: у нее была нелепая привычка на ощупь проверять, на столе ли дневник, и делала это обычно потихоньку; но в ту злополучную ночь зашла в кабинет, чтобы положить письма, и смахнула тетрадь рукой; не рылась, ничего не искала, ничего не читала, но в тот же миг осознала, что совершает ошибку и глупость… Она предвидела его реакцию и опасалась ее; но не поедет за ним без его на то разрешения; надо собраться с силами, к тому же лучше умереть, чем увидеть ужас на его лице при ее появлении.