Толстой был потрясен случившимся. Не его ли собственные произведения подвигли их на эти поступки? Четвертого августа на Кавказ выезжает Бирюков, чтобы изучить ситуацию на месте. Результатом поездки стала его статья «Гонение на христиан в России в 1895 году», опубликовать которую в стране не было никакой надежды. Толстой содействовал ее появлению в лондонской «Times» без указания имени автора, что было совсем не лишней предосторожностью.
На следующий год, когда стало известно, что из четырех тысяч сосланных четыреста человек умерли из-за лишений, Лев Николаевич призвал Черткова, Бирюкова и еще одного своего последователя, Трегубова, написать воззвание, дабы привлечь внимание общественности к страданиям невинных. Оно было названо «Помогите», послесловие к нему составил сам Толстой. На этот раз текст был подписан. Его отпечатали на машинке и разослали «по заранее составленному списку лицам, стоящим во главе правительства, всем видным общественным деятелям и вообще всем, от кого можно было ждать какого-либо участия. Государю тоже был передан экземпляр». Последствия не заставили себя ждать: были проведены обыски у Черткова и Бирюкова, изъяты все бумаги, касающиеся дела духоборов, а через несколько дней, в феврале 1897 года, объявлена «административная ссылка на 5 лет под надзор полиции». Бирюкова отправили в Курляндскую губернию, город Бауск недалеко от Митавы, Черткову, у которого была некоторая поддержка при дворе, предложили выбор: присоединиться к своему единомышленнику либо выехать за границу. Тот выбрал Англию.
Толстой специально приехал в Петербург, чтобы с ними проститься, – расставались на годы. Но, жалея, все же завидовал им – они страдали за правое дело, когда сам он опять остался в стороне. Лев Николаевич писал о Бирюкове и Черткове: «…радость сближения духовного, которое произошло вследствие этого события между многими и многими людьми, настолько превышает личное горе разлуки, что до сих пор не могу вызвать в себе печали, которая приличествует этому случаю. – Они все так светлы, радостны и просты, что тоже не вызывают внешних чувств сожаления. В них совершается нечто гораздо более значительное, чем та перемена места, которой их насильственно подвергают».
[595]
Софья Андреевна сопровождала мужа, возмущенная мерами, принятыми против его учеников, и даже забыла о своей неприязни к Черткову: тот вот-вот должен был исчезнуть из их жизни, и она стала находить в нем благородные черты. Графиня писала сестре, что место, которое займут в истории Толстой и его сторонники, гораздо завиднее того, что придется на долю таких, как Победоносцев. А своему другу Анненковой признавалась, что много плакала, так как считает пострадавших лучшими и самыми преданными друзьями и расстаться с ними будет мучительно. Именно в это время она увлеклась Танеевым, придуманное ею счастье мешалось с мыслями о муже, Черткове, детях, музыке. Толстой был признателен жене за сочувствие в деле духоборов.
В столице он почувствовал, что общественное мнение на его стороне. Молодые люди узнавали на улицах, подходили, говорили слова восхищения; соседи Кони высыпали посреди вечеринки на крыльцо, чтобы увидеть проходящего мимо писателя, одетого, как простой мужик; в день отъезда на перроне приветствовать его собралась толпа, которая потребовала, чтобы он показался в окне. Единственный, кто встретил холодно, была «бабушка» Александрин Толстая. Племянник не преминул высказать ей все, что думает о царе и его приближенных, она же снова стала упрекать в религиозных ошибках. Расстались недовольные друг другом: он нашел ее «мертвой», лишенной доброты, жалкой; она задавалась вопросом, как понять противоречия этой исключительной натуры – с одной стороны, любовь к истине, людям, Богу, с другой – гордость, отсутствие веры, тьма…
После возвращения из столицы настал период упадка и неуверенности. Стало окончательно ясно, что правительство, тонко рассчитав все ходы, будет преследовать не самого Льва Николаевича, но его сторонников и последователей. Ведь это лучший способ развенчать писателя в глазах общественности. Новый царь, как говорили, подражая отцу, ответил на предложение одного из придворных сослать Толстого, что не хочет добавлять к его славе ореол мученика. Тот же делился с П. Н. Гастевым, еще одним своим последователем: «Про ссылку Черткова и Бирюкова вы, верно, знаете. Все это хорошо. Одно нехорошо – то, что они меня не трогают. Они этим себе хуже делают, потому что, давая мне одному свободу говорить всю истину, они обязывают меня говорить ее… А сказать еще кажется, что нужно многое».
[596]
В стремлении окончательно себя скомпрометировать, он при любой возможности вставал на защиту своих «дорогих братьев», страдающих за Христа. У религиозных сект, которые подвергались преследованиям Победоносцева, не было теперь союзника надежнее Толстого. Узнав, что у молокан отнимают детей, якобы потому, что члены этой секты уклоняются от православия, Лев Николаевич обратился к царю: «Государь, ради Бога, сделайте это усилие, и не откладывая и не передавая это комиссиям и комитетам, сами, не подчиняясь советам других людей, а руководя ими, настойте на том, чтобы действительно были прекращены гонения за веру, т. е. чтобы отпущены были изгнанные, освобождены заключенные, возвращены дети родителям и, главное, отменены те запутанные и произвольно толкуемые законы и административные правила, на основании которых делают эти беззакония».
Сами молокане передать письмо государю не решились, но другой его экземпляр вручил царю Александр Олсуфьев, брат Адама Васильевича Олсуфьева, знакомого Толстого, у которого тот часто гостил в его имении Никольское недалеко от Москвы. Отклика не последовало. Девятнадцатого сентября было написано следующее. Также без успеха. Спустя четыре месяца Толстой попросил дочь Таню, которая еще не была замужем, возобновить попытки. Двадцать седьмого января 1898 года Победоносцев назначил ей встречу, на которой она рассказала о деле молокан. «Ах да, да, я знаю, – сказал Победоносцев, – это самарский архиерей переусердствовал, – я сейчас напишу губернатору об этом. Знаю, знаю. Вы только скажите мне их имена, и я сейчас напишу». Он сдержал слово, дети вернулись к родителям.
Некоторые из друзей Льва Николаевича настаивали, чтобы он подписал письмо в защиту Дрейфуса, французского офицера, обвиненного в измене. Толстой воспротивился. Разве Дрейфус – человек из народа, мужик, сектант? Нет же, офицер, а что может быть хуже. Виновен он или нет, но его интереса не заслуживает: странно было бы русским вставать на защиту человека, ничем не замечательного, в то время как столько исключительных людей в России высылаются, отправляются в ссылки, расстаются с жизнью.
Толстой с интересом узнал из так называемых хорошо информированных источников, что Нобелевский комитет рассматривает его кандидатуру на присуждение премии. Говорили, что размер ее составит сто тысяч рублей. Воспользовавшись случаем, Лев Николаевич отправил письмо главному редактору шведской газеты «Stockholm Tagblatt», предлагая отдать эти деньги духоборам, чей отказ от ношения оружия послужил делу мира больше, чем он сам. К совету этому не прислушались, Шведская академия, казалось, вообще не спешила назвать имя первого лауреата Нобелевской премии. Толстой вновь стал взывать к общественности, разослал письма в зарубежные издания, лично написал представителям власти на Кавказе и в Сибири, умоляя быть более человечными в отношении духоборов. Сына Сергея отправил в Англию к Черткову, чтобы обсудить возможность переселения духоборов в Канаду.