Подобные душеспасительные объяснения Софью Андреевну удовлетворить не могли: «Как мало симпатичны все типы, приверженные учению Льва Николаевича. Ни одного нормального человека. Женщины тоже большей частью истерические».
[532] В качестве примера она приводит Марию Шмидт, бывшую классную даму Николаевского института, которая посвящала свое свободное время переписыванию запрещенных трудов Толстого, следовала за ним как тень по яснополянским аллеям и каждый раз, когда он уходил, разражалась рыданиями. Был еще некий Файнерман, еврей, «принявший» толстовство, бросивший беременную жену и ребенка, чтобы быть подле учителя, пользуясь гостеприимством последнего. И сын тульского помещика Буткевич, которого дважды бросали в каталажку за революционную деятельность и который на правах духовного брата Толстого всегда сидел за столом, не произнося, впрочем, при этом ни слова, полусонный, пряча глаза за темными очками. Переписчик Иванов с бойким пером и потугами на святость, прерывавший свою деятельность ради бродяжничества и пьянства. Осипов, крестьянин, читал в саду и не шевелился, даже когда подходил хозяин. Старик-старообрядец упрекал Льва Николаевича, что тот не следует в жизни своему учению, и обзывал лжецом и лицемером каждый раз, как видел. Был и семидесятилетний швед, ходивший босиком и проповедовавший простоту в морали и одежде, которого пришлось прогнать за неприличное поведение. Два эксцентричных американца, отправившиеся в кругосветное путешествие, один на Восток, другой – на Запад, пообещав друг другу встретиться у автора «Так что же нам делать?», морфинист, математически опровергавший христианские догматы, толстый и глупый Хохлов, преследовавший Таню своими ухаживаниями из любви к толстовству, и многие другие – болтуны и лентяи, невежды, неудачники, крестьяне…
Позже Горький, проведя несколько дней в Ясной Поляне, скажет о толстовцах: «Странно было видеть Льва Николаевича среди „толстовцев“; стоит величественная колокольня, и колокол ее неустанно гудит на весь мир, а вокруг бегают маленькие, осторожные собачки, визжат под колокол и недоверчиво косятся друг на друга – кто лучше подвыл? Мне всегда казалось, что и яснополянский дом, и дворец графини Паниной эти люди насквозь пропитывали духом лицемерия, трусости, мелкого торгашества и ожидания наследства».
На деле голос Толстого привлекал не только «странных» людей: среди его последователей были люди умные и искренние, как Чертков и Бирюков, посвятившие себя «Посреднику», очаровательный художник Ге, которого дети называли «дедушкой», преданный Страхов, хирург Раевский, лесничий тульского подгородного лесничества Керн, сын Сютаева, отказавшийся от военной службы из-за своих убеждений и освобожденный из Шлиссельбурга, Вильям Фрей, коммунист, уехавший в Америку, натурализовавшийся там и вернувшийся, чтобы пропагандировать идеи Августа Комта, молодой князь Хилков, который, не видев ни разу Толстого, раздал землю крестьянам, оставив лишь три десятины… Там и здесь – в Тверской, Смоленской губерниях, на Кавказе – с малопонятными целями создавались сельскохозяйственные коммуны толстовцев.
Слово Толстого находило отклик и среди западных интеллектуалов, занятых поисками новой веры. В 1887 году юный Ромен Роллан, ученик Эколь Нормаль, написал в Ясную Поляну, чтобы выразить Льву Николаевичу восхищение и попросить высказать мнение о роли ручного труда в воспитании человеческого духа. Толстой ответил ему длинным письмом по-французски:
«Ручной труд в нашем развращенном обществе (в обществе так называемых образованных людей) является необязательным для нас единственно потому, что главный недостаток этого общества состоял и до сих пор состоит в освобождении себя от этого труда и в пользовании, без всякой взаимности, трудом бедных, невежественных, несчастных классов, являющихся рабами, подобными рабам Древнего мира.
Я никогда не поверю искренности христианских, философских и гуманитарных убеждений человека, который заставляет служанку выносить его ночной горшок.
Самое простое и самое короткое нравственное правило состоит в том, чтобы как можно меньше заставлять других служить себе и как можно больше самому служить другим…
На основании этого правила я только тогда могу быть счастливым и удовлетворенным, когда я имею твердое убеждение, что моя деятельность полезна другим…
Вот это-то невольно и побуждает нравственного и искреннего человека предпочитать ручной труд научному и художественному. Книга, которую я пишу и для которой я нуждаюсь в труде наборщиков; симфония, которую я сочиняю и для которой я нуждаюсь в музыкантах; опыты, которые я провожу и для которых я нуждаюсь в труде тех, которые делают наши лабораторные приборы; картина, которую я пишу и для которой я нуждаюсь в тех, которые делают краски и полотно, – все эти вещи могут быть полезны людям, но могут также быть, как это и бывает по большей части, совершенно бесполезными и даже вредными. И вот, пока я делаю все эти вещи, польза которых весьма сомнительна и для которых я должен еще заставлять работать других, меня со всех сторон окружает множество дел, которые нужно сделать, которые несомненно полезны другим и для которых мне не нужно ничьей помощи: понести тяжесть, чтобы помочь уставшему; обработать поле, хозяин которого заболел; перевязать рану. Но не будем говорить об этих бесчисленных делах, которые нас окружают, для которых не нужно ничьей помощи и которые доставляют непосредственное удовлетворение тем, для пользы которых вы их делаете. Посадить дерево, выкормить теленка, вычистить колодезь – вот дела, несомненно полезные другим и которые всякий искренний человек не может не предпочесть тем сомнительным занятиям, о которых в нашем мире проповедуют как о самом возвышенном и самом благородном человеческом призвании…»
[533]
За год до этого, в 1886-м, в Россию приезжал Поль Дерулед, который должен был подготовить общественное мнение к необходимости франко-русского альянса. Он отправился в Ясную Поляну просто из любопытства. Встреча с Толстым, проповедовавшим ненасилие, оказалась как нельзя более сердечной, хозяин нашел, что у этого «реваншиста» есть и хорошие стороны. Но за столом, когда гость выразил надежду, что будущая война вернет Франции Эльзас и Лотарингию, никто его не поддержал. Тогда он попросил Льва Николаевича дать ему побеседовать с мужиками, чтобы выяснить, станут ли те драться на стороне французов против немцев. Один из крестьян сказал, что воевать вообще ни к чему, пусть лучше французы вместе с немцами приедут сюда и помогут работать, а потом вместе будут гулять, ведь немцы такие же люди, как и все остальные. Толстой торжествовал. Дерулед уехал недовольный.
За ним последовали другие иностранцы: ученые, писатели, мыслители, путешественники – преподаватель философии Масарик, будущий президент Чехословакии, немецкий писатель и литературный критик Лёвенфельд, физиолог и психолог Шарль Рише… Толстой разговаривал с каждым. «Повинность ради Левочкиной известности и новых его идей», – заносит в дневник Софья Андреевна девятнадцатого августа 1887 года.
Но многочисленные льстецы и любопытствующие, которые вились вокруг Толстого, не могли заменить ему сурового Черткова. Даже не будучи рядом, человек этот занимал мысли Льва Николаевича. Чертков только что женился на Анне Константиновне Дитерихс, худенькой студентке с бледным лицом и болезненно большими глазами, которая увлекалась философией, придавала слишком большое значение идеям своего мужа и желала только одного – быть его соратницей. Она помогла Черткову превратить их имение Лизиновку в центр пропаганды неохристианства. Отсюда ученик отправлял учителю послания, в которых похвала мешалась с почтительными нотациями. Они были настолько душевно близки, что Толстой поверял ему не только свои метафизические размышления, но и семейные драмы. Чертков написал однажды, что счастлив, обретя в своей жене прежде всего духовного спутника, и сожалеет, что Льву Николаевичу с этим не повезло. Письмо это попалось на глаза Софье Андреевне, которая была возмущена: «Это тупой, хитрый и неправдивый человек, лестью опутавший Л.Н., хочет (вероятно, это по-христиански) разрушить ту связь, которая скоро 25 лет нас так тесно связывала всячески… Отношения с Чертковым надо прекратить. Там все ложь и зло, а от этого подальше».
[534] К счастью, визиты Черткова были редки: он действовал издалека, посылая яд по почте.