Тульский епископ, с которым писатель беседовал в декабре 1879 года, немало был удивлен, услышав, что граф хотел бы стать монахом. Несмотря на решительный вид своего визитера, стал отговаривать его от этого намерения. Тогда Лев Николаевич сказал, что подумывает раздать свое состояние бедным. Епископ заметил ему деликатно, что это очень опасный путь. Посетитель ушел разочарованный, но с некоторым облегчением.
Через семь дней на свет появился его седьмой сын, Михаил.
«Хотя и нет того сюрприза, который бывает при первых детях, но теперь больше ценишь то, что не случилось никакого несчастья», – сообщает он брату 21 декабря 1879 года.
Некоторое время спустя во время приготовления к причастию должен был повторить за священником, что тело и кровь Христа действительно присутствуют в освященном хлебе и вине. Эти слова, которые слышал сотни раз, вдруг взволновали и возмутили его, он ответил «Да» без особой убежденности. Выходя из церкви, он знал, что никогда больше не приблизится к алтарю. В среду, постный день, когда семья собралась за ужином, отодвинул тарелку с овсяной кашей и, показав Илье на блюдо с котлетами из рубленого мяса, приготовленными для двух воспитателей, нахмурив брови, попросил передать ему. Никто не осмелился вмешаться, Соня наклонила голову, и при всеобщем молчании Толстой с вызовом стал есть котлеты.
Война православию была развязана. Лев Николаевич не удовлетворился тем, что отвернулся от Церкви. Ему хотелось отомстить – словом, пером за два потерянных года, когда он в нее веровал. Страницы записных книжек испещрены заметками: «Церковь, начиная с конца и до III века, – ряд лжи, жестокостей и обманов. В III веке скрывается что-то высокое. Да что же такое есть? Посмотрим Евангелие. Как мне быть? Заповеди. Вот вопрос души – один. Как были другие? Как?»
[485]
И продолжает 28 октября: «Есть люди мира, тяжелые, без крыл. Они внизу возятся. Есть из них сильные – Наполеоны пробивают страшные следы между людьми, делают сумятицы в людях, но все по земле. Есть люди, равномерно отращивающие себе крылья и медленно поднимающиеся и взлетающие. Монахи. Есть легкие люди, воскрыленные, поднимающиеся слегка от тесноты и опять спускающиеся – хорошие идеалисты. Есть с большими, сильными крыльями, для похоти спускающиеся в толпу и ломающие крылья. Таков я. Потом бьется со сломанным крылом, вспорхнет сильно и упадет. Заживут крылья, воспарю высоко. Помоги Бог. Есть с небесными крыльями, нарочно из любви к людям спускающиеся на землю (сложив крылья), и учат людей летать. И когда не нужно больше, улетят: Христос»; «Вера, пока она вера, не может быть подчинена власти по существу своему – птица живая та, которая летает… Вера отрицает власть и правительство – войны, казни, грабеж, воровство, а это все сущность правительства. И потому правительству нельзя не желать насиловать веру. Если не насиловать – птица улетит» (30 октября).
Теперь он ясно видел, что ему делать: отталкиваясь от евангельских текстов, отделить истинное в религии от ложного. Говорил Соне, что наконец все объяснится и, если поможет Бог, напишет что-то очень важное. Но она беспокоилась, видя его склоненным над трудами, посвященными религии: «…Левочка же теперь совсем ушел в свое писание. У него остановившиеся странные глаза, он почти ничего не разговаривает, совсем стал не от мира сего и о житейских делах решительно не способен думать». За столом гневно нападал на Церковь, огорчая жену, события повседневной жизни становились предлогом для порицаний или притч. По воспоминаниям сына Ильи, Лев Николаевич часто спорил с матерью, превращаясь из веселого главы семейства в сурового обличающего пророка. Все это напоминало спектакль: среди всеобщей радости, болтовни, игр появлялся отец и одним взглядом портил все – уходило веселье, все чувствовали себя виноватыми, было бы лучше, если бы он не приходил. Самое мучительное, что Толстой понимал это, но скрывать своих чувств не желал.
Будучи проездом в Петербурге в январе 1880 года, Лев Николаевич заехал к Александрин, чтобы объяснить ей, что чувствует. Пожилая дама ужаснулась, увидев этого сердитого прорицателя с горящими глазами и покрасневшим лицом, критикующего пап, предавших завет Христа, и призывающего ее порвать с аристократическим кругом и благочестием, где она так долго пребывала в полнейшей слепоте. Та возмущалась, негодовала, он повышал голос. Дискуссия превратилась в спор, неслыханные слова срывались с уст племянника. В пароксизме ярости он бросился вон, хлопнув дверью, вернулся к себе и не спал всю ночь. На другой день уехал в Ясную, не повидавшись со своей дорогой тетушкой, но оставив для нее письмо: «Пожалуйста, простите меня, если я вас оскорбил, но если я сделал вам больно, то за это не прошу прощенья. Нельзя не чувствовать боль, когда начинаешь чувствовать, что надо оторваться от лжи привычной и покойной. Я знаю, что требую от вас почти невозможного – признания того прямого смысла учения, который отрицает всю ту среду, в которой вы прожили жизнь и положили все свое сердце, но не могу говорить с вами не вовсю, как с другими, мне кажется, что у вас есть истинная любовь к Богу, к добру и что не можете не понять, где он. За мою раздражительность, грубость, низменность простите и прощайте, старый милый друг, до следующего письма и свиданья, если даст Бог».
[486]
В тот же день она ответила, что его внезапное исчезновение возмутило, оскорбило и огорчило ее до глубины души, что видит в этом поступке жестокость, враждебность и какую-то даже жажду мести. Такая выходка, по ее мнению, неприятна со стороны молодежи, а в их лета не протянуть руки при прощании, когда каждое может оказаться последним, непростительно, и простить ей будет трудно.
Почти через неделю, успокоившись, Александрин пишет Толстому, что хочет забыть об их ссоре, но никогда не сменит убеждений, так как слишком счастлива тем, что дает ей православная Церковь. Нельзя вынуть хотя бы камень из этого священного здания, не нарушив при этом гармонии целого.
Тронутый дружеским тоном послания, Лев Николаевич пытается уточнить, что он имел в виду:
«…можно верить только в то, чего понять мы не можем, но чего и опровергнуть мы не можем. Но верить в то, что мне представляется ложью, – нельзя. И мало того, уверять себя, что я верю в то, что не могу верить, во что мне не нужно верить, для того чтобы понять свою душу и Бога, и отношение моей души к Богу, уверять себя в этом есть действие самое противное истинной вере».
И продолжает, утверждая, что хотел уважать веру Александрин и мужиков, если бы она, эта вера, позволила им приблизиться к познанию Бога. Но боится, что его дорогой друг смотрит на Бога сквозь очки, предложенные ей Церковью, и они вовсе не соответствуют ее взглядам. Поэтому сожалеет, о том, что сказал все, что сказал… Смысл его слов был следующий: «…посмотрите, крепок ли тот лед, по которому вы ходите; не попробовать ли вам пробить его? Если проломится, то лучше идти материком. А держит вас, и прекрасно, мы сойдемся все в одно же».
Такой твердой почвой было для него Евангелие: «Я живу, и мы все живем, как скоты, и так же издохнем. Для того, чтобы спастись от этого ужасного положения, нам дано Христом спасение.