– Ступай! Забудь про меня! Забудь.
– Но ведь это невозможно! – вскрикнула я.
– Возможно! Вот увидишь! Ты не должна больше думать ни о чем другом, кроме танца!
– Разве танец в состоянии заменить мне папу, маму и дом родной?
– Думаю, что да! – ответил родитель в приступе тоски. – Отныне твой дом – здесь!
Он ущипнул меня за мочку уха, повернулся на каблуках и удалился, тяжело ступая. Я проводила его взглядом. На моих глазах он дважды пошатнулся. Значит, явно принял на грудь, несмотря на утренний час, чтобы набраться куражу и довести меня до училища. Подавленная торжественным фасадом здания, я не знала теперь, вхожу ли во дворец или в тюрьму. Когда я переступила порог, то услышала звуки фортепьяно, отмерявшие ритм какому-то незримому танцевальному экзерсису. Мне казалось, что под звуки этой завлекательной мелодийки весело подпрыгивал весь дом. Покачивая головкой в ритм, я улыбнулась в пустоту и позабыла моего бедного батюшку-пьянчужку, который, пошатываясь, возвращался к себе в жилище, где его ждали одиночество, водка и воспоминания о моей бедной матушке.
II
Школьный врач признал меня годной к требующему силы и выдержки обучению искусству танца. Теперь предстоял вступительный экзамен перед комиссией, возглавляемой Мариусом Петипа. Вместе со мною испытание проходили еще четыре девочки. Командовала парадом сама госпожа Стасова – нам было предложено шагать в такт, прыгать, кружиться и бегать под аккомпанемент рояля, чтобы мы явили очам многоуважаемого жюри нашу природную грацию. В процессе прохождения испытания у меня сложилось впечатление, что Мариус Петипа проявляет ко мне любопытство, а движения мои забавляют его. Когда мы наконец остановились, едва-едва дыша, г-жа Стасова сухо велела нам подождать результата в соседней комнате. Явившись четверть часа спустя, она объявила, что из всей группы испытание прошла я одна. Остальные могли одеваться и уходить. Пока удрученные неудачей соперницы корчили гримасы, г-жа Стасова известила меня, что ввиду благоприятного мнения комиссии я буду принята в приготовительный класс на годичный испытательный срок, по истечении которого мои педагоги смогут принять окончательное решение, суждено ли мне быть зачисленной в Императорскую школу танца в качестве пансионерки. Если да, то мне останется только подтверждать своим талантом и прилежанием надежды, которые возлагает на меня дирекция. Она также сказала мне, что за послушание учащихся по выходе из стен училища неизменно ждет заслуженное вознаграждение. По ее словам, танцовщицы, приглашаемые в труппы императорских театров, состоят двадцать лет на службе, по истечении коих получают пенсион и право заключать контракты в других местах. Вещая мне обо всех этих обязанностях и привилегиях, она была исполнена такой чопорности, что мои радость и гордость уже начали сменяться паникой; мне казалось, что моя вчерашняя беззаботность очутилась под угрозой, что на плечи мои обрушится военная дисциплина и что меня ожидают не театральные кулисы, а некое подобие армейских казарм. Лицо госпожи Стасовой, сходное с лошадиным, и мстительный взгляд подчеркивали строгость ее речей. Меня внезапно осенила мысль написать батюшке письмо с мольбою забрать меня домой. Пока я писала в своем воображении отчаянные строчки, ко мне пришли проститься не принятые в школу девочки. Они вздыхали, шмыгали носом, что-то бурчали, и было ясно, как они завидуют моей удаче. Когда девочки шагнули за порог, Стасова сперва убедилась в том, что они удалились, а затем обернулась ко мне, переменившись в лице, на котором теперь сияла улыбка.
– Ну, вот мы и остались вдвоем, – сказала она. – Им грустно, бедняжкам! Что сделаешь, таков закон артистического мира! А вы, Людмила, полагаю, счастливы?
Мне недостало мужества признаться ей в своем смятении.
– Да, да, конечно! – пролепетала я.
– Мосье Петипа находит немало грации в ваших движениях. Заверяю вас в этом, поскольку обыкновенно-то он скуп на комплименты!
Эти простые слова перевернули меня всю. Тоска в груди исчезла, утонув под волнами ликования. Конечно, меня по-прежнему тревожила перспектива со дня на день разлучиться с родительским домом и окунуться в неведомый, а возможно, что и враждебный мир. Но в то же время мысль о том, что меня столь высоко оценил Мариус Петипа, наполняла меня лестной гордостью, несколько заглушившей горечь от расставания с отцом. Да вот и он сам: беспокоясь о результате, он ожидал меня в маленьком зале, предназначенном для посетителей. Пришел, не известив об этом, дабы не беспокоить меня перед выходом пред очи многоуважаемой комиссии. Когда мы встретились, он в страстном порыве обнял меня, и я была так рада скрасить ему преклонные дни доброй новостью, что почувствовала себя совершенно счастливою впервые с тех самых пор, когда судьба отняла у меня родительницу. Тем не менее отец, как ни поздравлял меня, все же пытался умерить мой восторг.
– Дело еще не выиграно! – повторял он. – Все тяготы еще впереди! Стисни зубы, дорогая моя…
– Будь уверен, – ответила дражайшая дщерь. – Как я высоко ни прыгну, а всегда твердо стану на ноги!
На гребне этой экзальтации я не могла понять, кто из нас двоих потихонечку сходит с ума.
* * *
По правде говоря, к повседневной школьной дисциплине я привыкла куда быстрее, чем думала. Строго расписанный по часам режим отвлекал меня от мыслей о неудобствах моего нового существования. Я едва могла перевести дыхание между двумя занятиями, так что пожаловаться на судьбу или даже предаться неким тайным мечтаниям было вовсе недосуг. Ровно в восемь часов утра густой звон колокола сотрясал весь дортуар. У каждой пансионерки была своя кровать, отделенная от соседних легкими завесями, и над каждой кроватью непременно висела икона. Надзирательница, которая задолго до того была уже на ногах, тормошила нас, вытаскивала одну за другою из теплых кроваток и бдительно следила за нашими омовениями. В умывальной комнате находился огромный старинный медный, похожий на карусель, сосуд с кранами; под этими кранами, обнаженные до пояса, мы умывались ледяною во всякое время года водой, а надзирательница, блюстительница нравов и личной гигиены, еще и подвергала скрупулезной инспекции наши зубы, уши, шеи, ступни и руки. Затем, вычищенные до блеска, точно кастрюльки у доброй хозяйки, одетые в форменные коричневые платья с белым воротником, заплетя в косички волосы, мы собирались на общую молитву, которую вслух нараспев читала одна из девочек перед иконой, возле которой красной звездочкой мерцала лампадка. Но вот отзвучали святые слова, и мы, построившись в пары, направлялись в столовую, где нас ожидали кипящий чай и маленькие мягкие хлебцы со свежим маслом, а иногда и с вареньем. Мы вкушали наш завтрак, стараясь растянуть удовольствие, под безразличным взглядом Императора Александра III и Императрицы Марии Федоровны, чьи портреты висели в глубине зала, украшая стену. За этими краткими мгновениями расслабления следовали пытка и упоение уроком танца.
По правде говоря, я одновременно ожидала этого ежедневного мучения и проклинала его. Самым тяжелым для меня было учиться вставать на пуанты. Вставая на вертикально вытянутые пальцы, я стискивала зубы, чтобы не завопить, так как боль пронзала мои кости до лодыжек и до икр. Потом изо дня в день я открывала для себя, что эта противоестественная поза становится мне все более привычной и что я уже могу с легкостью и точностью сделать на пуантах несколько па. Каждую победу, одержанную над страданиями, я ощущала как реванш, который сближал меня с великими представительницами ремесла. Экзерсисы, которые я поначалу ненавидела, теперь казались мне вполне терпимыми, если не сказать благотворными. Я знала, я инстинктивно чувствовала, что эти первые испытания в конечном счете приведут меня в рай – на театральные подмостки. Запыхавшаяся и сияющая, я любила глядеться в большое, во всю стену зеркало – в ряду учениц, одетых в одни и те же тюники, выполняющих одни и те же движения – рука на палке, ноги ритмично взлетают вверх и опускаются в прежнее положение. Устремив на нас свой непреклонный взор, госпожа Стасова отбивает ритм тросточкой по паркету. Подле нее – сгорбленный пианист-концертмейстер с бородкой и в очках, силящийся вложить в свои аккорды толику сантимента. Госпожа Стасова хоть и русская, но команды отдает по-французски, ибо этот язык и в ту пору был и ныне остается универсальным языком балета.