Схоронившись позади стойки для кулис, я напрягала слух, пытаясь прислушиваться к последним перед началом спектакля разговорам, доносившимся до нас от невидимой зрительской массы. Подумать только – шестьдесят шесть лет работы и пятьдесят семь лет службы в России! Как мне представлялось, такое долголетие и такая преданность искусству заслуживали бы самых исключительных почестей. Сложив ладони у груди, я тихонько молилась, чтобы церемония оказалась достойной того, кому воздается честь. Сама я не была занята в спектакле, но, как это ни странно, была более чем обеспокоена о результате.
Увы! С самого начала я догадывалась, что дело было устроено не лучшим образом. Декорации, выполненные сподвижником Теляковского – декадентским художником Головиным, были столь безобразны, что, невзирая на присутствие Государя, ропот недовольства пронесся по галерке и доносился даже из партера. Костюмы, навязанные Теляковским и его кликой, были ничуть не лучше: в таких нелепых нарядах даже самым искусным образом поставленные танцы выглядели как нечто карикатурное. По ходу действия множились знаки недружелюбия: я ощущала все эти раздражавшие меня смешки и выкрики как удары по своему сердцу. Я с нетерпением дожидалась конца испытания, чтобы принять участие в короновании Мариуса Петипа, который, как мне казалось, не мог не страдать от такого обезображенного действа. Но по распоряжению Крупенского (который, вне всякого сомнения, действовал по инструкциям Теляковского) режиссер опустил занавес прежде, чем должна была начаться церемония вручения венка бенефицианту – по словам самого же режиссера, это было сделано специально, чтобы церемония прошла в интимной обстановке и не на глазах у публики. Этот последний афронт, подстроенный нашим директором, взорвал меня. Оскорбленная таким вызывающим хамством, я повела нескольких танцовщиц на приступ сцены, и, расталкивая режиссера и машинистов, мы вытащили виновника торжества перед опускавшимся занавесом, и первая танцовщица Вера Трефилова поднесла ему от лица всей труппы серебряный венок, приобретенный на наши деньги; публика аплодировала как бешеная.
В ходе этого дружеского поздравления я не сводила глаз с того, кому мы воздавали почести. Усталое лицо, седая, слегка растрепанная бородка, блуждающий грустный взгляд; маэстро казался одновременно растроганным до слез от переживаемого триумфа и кипящим во гневе: он слишком любил свое искусство, чтобы не страдать из-за непонимания иных людей, называющих себя балетоманами. Как можно считать ретроградом его, всю жизнь бившегося за чистоту и взлет искусства танца? Все артисты, окружавшие его в эту минуту, сияли от радости и выказывали свою преданность. Однако же от меня на укрылась вымученная улыбка на лице Кшесинской, я знала, что она близка Теляковскому, а может быть, и участвовала в заговоре. Но я решила не вникать в бездоказательные подозрения и держаться подальше от всех этих закулисных интриг. Я исповедовала слишком величественный культ танца, чтобы считать себя вправе опускаться до этой мышиной возни.
В зале находился и мой отец; по окончании спектакля он отправился приветствовать Мариуса Петипа. Удивительно, но на сей раз он показался мне неискренним. Когда я слушала его и наблюдала за ним, у меня создалось впечатление, что он не очень-то переживает из-за «урока», преподанного тому, кого он более или менее сознательно считал соперником в борьбе за привязанность своей кровной дочери. Его комплименты звучали фальшиво. Во взгляде его читалась двусмысленная любезность. Что ж, и на том спасибо. Он не остался на банкет, последовавший за юбилейным вечером; я же так усердствовала, что тост за тостом несколько перебрала шампанского. Голова моя гудела. Оглушенная веселым хохотом сотрапезников, я искала значение своей жизни между родным отцом, стареющим в праздности, одиночестве и злопамятстве, и этим знаменитым хореографом, который в гуще трудов и творческих удач, по-видимому, был столь же несчастен. Казалось бы, кому, как не ему, упиваться столькими почестями! Но я догадывалась, что у него душа болит из-за того, что даже верные друзья восхищены скорее его прошлыми заслугами, нежели тем, что он по-прежнему полон планов на будущее. В глазах всех присутствующих он уже был не человеком новых устремлений, но человеком, подводящим итог. Сидевшая лицом к лицу с отцом старшая дочь от первого брака Мария Петипа, недурная балерина (кстати сказать, мне довелось танцевать с нею в «Спящей красавице»), показалась мне столь же озабоченной его угрюмым состоянием. Мы обменялись взглядами, полными меланхоличной покорности. Мне приятно было сознавать, что не одну меня гложет тоска по поводу этого всеобщего официального ликования. Марии Петипа было уже далеко за сорок, мне не исполнилось еще и двадцати семи, и все же она казалась мне как никто близкой в гуще этого сборища, где все было таким ирреальным и неестественным. Торжества продолжались до двух часов пополуночи. Когда пришла пора расставаться, Мария Петипа скользнула ко мне и шепнула на ухо:
– Знаешь, среди всех этих льстивых речей и поздравлений я и сама не пойму, то ли это был грустный юбилейный банкет, то ли развеселые поминки!
Последующие дни показали, что атаки на Мариуса Путина не только не утихли, но, напротив, все более организовывались и усиливались. По всему было видно, что его противники, сгруппировавшись вокруг Теляковского, осуждали французского маэстро за то, что он так долго занимает завидное местечко, что он ратует за отжившее свой век классическое искусство и игнорирует сладостную свежесть театрального обновления. К тому же в Петербурге объявились два новых хореографа, решительно настроенных на дискредитацию академического стиля. Один – Александр Горский, бывший ученик Мариуса Петипа, приехал из Москвы; второй, Михаил Фокин, сам выдающийся танцовщик, окончил училище по классу Николая Легата. Но и тот и другой испытали влияние Сергея Дягилева, и, не отвергая полностью творчество Мариуса Петипа, они стремились привнести в искусство танца свободу и реализм, которые казались им предпочтительнее традиционной строгости. Мариус Петипа, конечно, чувствовал, чем грозит эта проводимая тихой сапой работа, но он относился к ней с пренебрежением, ожидая, что эта интеллектуальная прихоть долго не просуществует. К тому же он только что узнал о том, что на повестке дня – возобновление оперы «Руслан и Людмила» Глинки, в которой ему уже приходилось ставить танцы. Новость оживила его, ибо он был вполне удовлетворен проделанной тогда работой; но Теляковский был решительно настроен продолжать преследование великого марсельца. Вызвав Петипа к себе в кабинет, он открыто заявил мастеру, что многие танцы «Руслана и Людмилы» безнадежно устарели и что в интересах спектакля он намеревается поручить балетмейстеру Мариинского театра Александру Ширяеву новую интерпретацию этих пассажей. Ошалев от этого неожиданного камуфлета, сраженный и униженный Мариус Петипа в первый момент не нашел, что и ответить. Ширяев, растерявшись при мысли о задаче, кото– рая казалась ему неподъемной, попытался отвертеться, объяснив Теляковскому, что считает себя неспособным сделать лучше, чем Петипа. Но ответ директора Императорских театров был безапелляционным:
– Неважно! Требуется не столько качество, сколько перемена. Даже если ваша хореография будет не столь замечательна, у нее будет преимущество новизны!
В конце концов уступив настояниям директора Императорских театров, Ширяев поведал об этой встрече Мариусу Петипа, а тот, в свою очередь, слово в слово передал его семье, собравшейся на военный совет. Супруга и дочери хореографа так и вспыхнули в сарказме и негодовании. Я же ограничилась замечанием: