По письму твоем судя в общем, ты хочешь и ждешь какого-то объяснения, какого-то длинного разговора с серьезными лицами, с серьезными последствиями: а я не знаю, что тебе сказать, кроме одного, что я уже говорил тебе 10 000 раз и буду говорить, вероятно, еще долго, т. е. что я тебя люблю – и больше ничего. Если мы теперь не вместе, то виноваты в этом не я и не ты, а бес, вложивший в меня бацилл, а в тебя любовь к искусству». Чтобы задобрить Ольгу, Чехов переводит разговор на новую пьесу, где специально для нее создается персонаж: «Ах, какая тебе роль в „Трех сестрах“! Какая роль! Если дашь десять рублей, то получишь роль, а то отдам ее другой актрисе», – тут же обсуждая с подругой задачи театра, в котором она работает, и свои собственные: «Я того мнения, что ваш театр должен ставить только современные пьесы, только! Вы должны трактовать современную жизнь, ту самую, какою живет интеллигенция и какая не находит себе трактования в других театрах за полною их неинтеллигентностью и отчасти бездарностью. <…> В этом сезоне „Трех сестер“ не дам, пусть пьеса полежит немножко, взопреет, или, как говорят купчихи про пирог, когда подают его на стол, – пусть вздохнет».
[554]
Тем не менее к середине октября он пьесу уже заканчивает и так сообщает об этом Горькому: «Можете себе представить, написал пьесу. Но так как она пойдет не теперь, а лишь в будущем сезоне, то я не переписывал ее начисто. Пусть так полежит. Ужасно трудно было писать „Трех сестер“. Ведь три героини, каждая должна быть на свой образец, и все три – генеральские дочки! Действие происходит в провинциальном городе вроде Перми, среда – военные, артиллерия». И добавляет: «Погода в Ялте чудесная, свежая, здоровье мое поправилось. В Москву даже не хочется ехать отсюда, так хорошо работается и так приятно не испытывать в заднем проходе зуд, который был у меня все лето. Я даже не кашляю и даже ем уже мясо. Живу один, совершенно один. Мать в Москве».
[555]
Несмотря на утверждение, что ехать ему не хочется, Чехов уступил все-таки повторяющимся настоятельным призывам Ольги, уже через неделю после письма Горькому, 23 октября, прибыл в Москву и остановился в гостинице «Дрезден» на Тверской, в самом центре города.
Целыми днями он пропадал в Художественном театре, присутствуя и на репетициях, и на спектаклях. Несколько раз посмотрел свои – «Чайку» и «Дядю Ваню». «Здесь Горький, – пишет он Средину в начале ноября. – Я и он почти каждый день бываем в Художественном театре, бываем, можно сказать, со скандалом, так как публика устраивает нам овации, точно сербским добровольцам». Восторг публики, конечно, трогал его, но вовсе не умерял его печали при мысли о судьбе новой пьесы. Антон Павлович очень неохотно согласился позировать художнику Валентину Серову, вознамерившемуся написать его портрет. Он часто куда-нибудь ходил с Ольгой и Горьким, ужинал в ресторанах, возвращаясь домой только поздно ночью. Такая беспорядочная жизнь утомляла его. Снова стала подниматься температура, вернулись головные боли, приступы кашля. Но Чехов и не думал в связи с этим сокращать свое пребывание в Москве, где главным средоточием его интересов была, конечно же, Ольга. А она забегала к нему в гостиницу между двумя репетициями, приносила конфеты, цветы, туалетную воду, забавные безделушки. На столе появлялся самовар. Ольга готовила бутербродики с маслом и медом, а Чехов глядел, как она хлопочет, будто настоящая хозяйка дома. И все-таки по-прежнему не мечтал предложить любимой руку и сердце: таких вот свободных и пылких отношений с ней Антону было вполне достаточно. Тайная любовь имела свою прелесть.
Вскоре после приезда Чехова в Москву Станиславский организовал читку «Трех сестер» труппе Художественного театра. Назначена она была в фойе, присутствовали все. Замечательное впечатление, которое пьеса произвела на «художественников» поначалу, к концу сменилось едва ли не на свою противоположность: радостный настрой испарялся по мере продвижения от эпизода к эпизоду. Когда был дочитан последний акт, воцарилась мертвая тишина. Все словно оцепенели в вежливом молчании. Автор, смущенный, взволнованный, пытался улыбаться, он нервно покашливал, вопросительно поглядывал на актеров. И вдруг их словно прорвало: все решились заговорить сразу. И мнения были неутешительными для драматурга. До ушей Ольги, как она вспоминала потом, доносились в общем гуле лишь обрывки фраз типа «Это же не пьеса, только ее канва!» или «Это невозможно играть, нет никаких ролей – одни намеки на них!»… А вот как вспоминает тот день Станиславский: «В фойе был поставлен большой стол, покрытый сукном, все расселись вокруг него, с Чеховым и режиссерами в центре. Присутствовали: вся труппа, служащие, кое-кто из рабочих и из портних. Настроение было приподнятое. Автор волновался и чувствовал себя неуютно на председательском месте. Он то и дело вскакивал, отходил, прохаживался, особенно в те минуты, когда разговор принимал, по его мнению, неверное или просто неприятное для него направление. Обмениваясь впечатлениями по поводу только что прочитанной пьесы, одни называли ее драмой, другие – трагедией, не замечая того, что эти названия приводили Чехова в недоумение. Один из ораторов, с восточным акцентом, стараясь блеснуть своим адвокатским красноречием, начал с пафосом свою речь трафаретными словами:
„Я прынципиально не согласен с автором, но…“ и т. д.
Этого „прынципиально“ Антон Павлович не выдержал. Он ушел из театра, стараясь остаться незамеченным. Когда его отсутствие обнаружили, мы не сразу поняли происшедшее и подумали, что он захворал.
По окончании беседы я бросился к Чехову на квартиру и застал его не только расстроенным и огорченным, но и сердитым, каким он редко бывал.
„Нельзя же так, послушайте… Прынципиально!..“ – воскликнул он, передразнивая оратора.
Должно быть, трафаретная фраза переполнила терпение Антона Павловича. Но была и более важная причина. Оказывается, драматург был уверен, что написал веселую комедию, а на чтении все приняли пьесу как драму и плакали, слушая ее. Это заставило Чехова думать, что пьеса непонятна и провалилась».
[556]
Станиславский пытался успокоить, урезонить обиженного драматурга… И вот, спустя несколько дней, набравшись мужества, тот заперся в номере и – полностью переписал два первых акта. Тем не менее Вере Комиссаржевской, которой хотелось поставить «Три сестры» к своему бенефису в Санкт-Петербурге, ответил печальным полуотказом: «„Три сестры“ уже готовы, но будущее их, по крайней мере ближайшее, покрыто для меня мраком неизвестности. Пьеса вышла скучная, тягучая, неудобная; говорю – неудобная, потому что в ней, например, 4 героини и настроение, как говорят, мрачней мрачного.
Вашим артистам она очень и очень бы не понравилась, если бы я послал ее в Александринский театр. Как-никак, все же пришлю ее Вам. Прочите и решайте, стоит ли летом везти ее на гастроли».
[557]