Усилием воли он пытался разбудить память. За четыре года жизни в Париже его детские воспоминания потускнели, почти стерлись. Он вновь смутно увидел большой дом в Москве, подобострастные лица слуг, свою кормилицу-няню Марфу, вспомнил сказки, поговорки, народные песни, которые лелеяли его первые годы; француза-гувернера, месье Пупара, ходившего с ним на прогулки под тополями Александровского сада; катанье с родителями на санях… Его отец владел прядильными и ткацкими фабриками. Они были богаты. Каждый вечер за семейным столом собирались гости. Будущее казалось таким же светлым, как весеннее утро. Возвращаясь из конторы, Георгий Павлович сажал сына на колени. «Когда вырастешь, то встанешь вместо меня во главе дела!» – говорил он ему с гордостью. Он не был мобилизован в 1914-м, так как его предприятие работало на армию. Потом на смену радости пришла забота. В доме больше не смеялись. Гости приходили все реже. Началась революция. Бои на улицах, отчаянное бегство через разорванную Гражданской войной страну. Из всего этого хаоса жестоких картин в сознании Алексея уцелели воспоминания о вагонах для скота, набитых озлобленными людьми, сотрясаемых бурей лодках, длинных очередях беженцев, толпящихся в пыльных конторах…
Наконец в Париже остановка. Уверенные в том, что изгнание будет недолгим, Крапивины беспечно потратили те немногие деньги, которые смогли спасти после катастрофы. Алексей вспомнил, что в то время его родители почти каждый день выходили гулять. Утром у ножки кровати он обнаруживал серпантин и конфетти, которые они приносили из какого-нибудь модного кабаре. Потом пришла нужда. Большевики прочно держались в России. Надежда на близкое возвращение отдалялась, нужно было ограничивать себя. Сменили пышные апартаменты на авеню Руль на скромную двухкомнатную квартиру на авеню Сент-Фуа. В той была мебель, эта – пуста. Кровати, столы, стулья, кухонную утварь – все нужно было покупать подешевле, прежде чем приступить к переезду. Устроились быстро. Алексей страдал оттого, что у него не было своей комнаты, где можно было бы уединиться и почитать. Он понимал, на какие жертвы шли родители, отдавая его в лицей. Учеба стоила дорого. А Георгий Павлович мало зарабатывал, продавая копировальную бумагу и ленты для пишущих машинок. Разве не было естественным его желание вернуться в Россию? Нет. Ведь он не вернет ни своего дома, ни фабрики, ситуация в корне изменилась. Временами он и сам осознавал это. Однако тут же вновь садился на своего конька. Можно ли сердиться на него? Ведь он такой добрый, великодушный, смелый. Более рассудительная мама сдерживала его воодушевление. Как бы то ни было, но они были счастливы в этой серой, бесцветной жизни. Пожалуй, более счастливы, чем большинство французов. Да, но французы были у себя дома.
Думая о своих товарищах по классу, Алексей осознавал, что их детство было более мирным, нежели его собственное. Им не надо было выбирать родину. У них были корни. А у него нет. И ни отец, ни мать не могли понять его. Он вспомнил старого консьержа, который вот уже два года как обозвал его «грязным иностранчиком» из-за того, что он шумел с товарищами около его комнаты. Оскорбление засело в нем как заноза. А сколько злобы на искаженном лице цербера! Посмел бы он быть таким дерзким, если бы родители Алексея были французами? Слава богу, месяц назад его уволили за пьянку. Новый консьерж оказался более любезным. Но он не мог правильно произносить «Крапивин». И упрямо говорил «Грапилефин», над чем очень смеялся папа. Алексея это совсем не смешило. Казалось, что консьерж, искажавший фамилию, высмеивал его происхождение.
Он вновь зажег ночник и взял на столике книгу. Это была избранная поэзия Виктора Гюго из классной библиотеки. Наугад открыл ее и попал на «Джиннов». Первые же строки потрясли его. И в душе зазвучала – сначала очень нежная, а затем все более и более громкая – музыка. Дочитав до конца, он решил спросить у Тьерри, знает ли он это стихотворение. Если он захочет, даст ему книжку. Потом они обсудят ее на переменке во дворе. Эти мысли заставили его забыть и Ленина, и «грязного иностранчика», и он погасил лампу с чувством ожидания больших радостей в жизни.
II
По традиции, заведенной месье Колинаром, все субботние утренние уроки французского посвящались тому, что он называл «свободное изложение». Каждый ученик должен был перед классом рассказывать понравившееся ему стихотворение. Алексея настолько покорили «Джинны», что он решил выучить их наизусть. На переменке он поделился планами с Тьерри Гозеленом. Тот удивился.
– Знаю, – сказал он. – Это блестящее упражнение в стихосложении. Ловкая штука, если хочешь. Но по сути – ничто. Мишура!
– А мне очень нравится! – возразил Алексей. – Мне кажется, что это похоже на оркестр, который сначала играет тихо, потом взрывается, а потом опять тихо.
– Ты знаешь, что он написал это, когда был совсем молодым?
– Тем более замечательно! А что ты будешь рассказывать?
– Отрывок из Виньи, «Смерть волка».
– Тебе нравится?
– Очень мудро, – ответил Тьерри Гозелен просто.
Разочарованный, что не получил одобрения друга, Алексей тем не менее не отступился. В тот же вечер после ужина, когда управились с посудой, он принялся учить «Джиннов». Он расхаживал по столовой с книжкой в руке и громко декламировал. Отец и мать закрылись в своей комнате, оставив свободной столовую. Но дверь была приоткрыта. Они, конечно же, слушали и разделяли его восхищение гением Гюго. Это облегчало его усилия, с которыми удерживалась в памяти длинная вереница строф с неравным ритмом. В одно из мгновений это показалось ему настолько трудным, что он готов был отказаться. Решив посоветоваться с родителями, Алексей толкнул дверь. Мать читала русскую книгу, отец погрузился в газету, тоже русскую. Слышали ли они его? Он неожиданно спросил:
– Что вы об этом думаете?
– О чем? – спросила Елена Федоровна.
– Об этом стихотворении… «Джинны»…
– Извини, Алеша, я не обратила внимания. Я настолько увлеклась чтением «Смерти Ивана Ильича» Толстого. Захватывающе! Ты обязательно должен открыть для себя великих русских писателей. И не во французском переводе. На русском, на русском, конечно же, чтобы постичь всю красоту!
Алексей хорошо говорил по-русски, но читал с трудом и не имел никакого желания приняться за столь же тяжелое, сколь бесполезное дело. Чтобы раз и навсегда покончить с настойчивостью матери, он ответил:
– Да, да, согласен… Но сейчас я по уши погрузился в Виктора Гюго. Это великолепно!
Он вернулся в столовую разочарованный, обиженный, считая, что родители оскорбили Францию. Более часа он продолжал упрямо учить стихотворение строфу за строфой. И чем больше повторял, тем больше убеждался в его сверхъестественной музыкальной силе.
В субботу утром он был готов. Когда пришел его черед рассказывать, он, волнуясь, встал перед классом и едва слышным голосом начал:
Стены, город
и порт
Приют —
Смерти…
По мере того, как лились стихи, голос его становился более уверенным. Дойдя до александрийских строф, он выкрикнул со всей силой, чтобы воспроизвести гам, с которым обрушились «ночные бесы» на дом: