Для себя, чтобы не мешали работать, Александр велел построить в двух сотнях метров от замка готический павильон с донжоном, окруженный заполненным водой рвом, через который перекинули маленький подъемный мост. На камнях были высечены названия произведений Дюма – для того, чтобы подкреплять его уверенность в собственной значимости и подстегивать воображение. Лазурный потолок единственной комнаты первого этажа украшала россыпь сияющих звезд. Над богато украшенным резьбой камином поместили рыцарские доспехи. Когда писатель уставал работать, он мог подняться по винтовой лестнице на второй этаж, чтобы немного отдохнуть в келье, где стояла железная кровать. Наверху у него размещалась дозорная площадка, наблюдательный пост: забравшись туда, Дюма видел с высоты свой английский парк и приветствовал гостей, которые неспешно прогуливались, пока он в поте лица зарабатывал деньги на то, чтобы достойно их принимать.
Леон Гозлан был совершенно очарован псевдоисторической кричащей роскошью поместья Дюма. «Эту жемчужину архитектуры, – писал он, – я могу сравнить разве что с замком королевы Бланш в лесу Шантильи и домом Жана Гужона… Здание не принадлежит ни к одной определенной эпохе, его нельзя отнести ни к античности, ни к Средневековью. Здесь можно увидеть резные орнаменты, какие встретишь только на мавританских плафонах Альгамбры: переплетение углубленных линий, в целом создающее впечатление и иллюзию роскошного кружева. Меня эти орнаменты привели в полный восторг. Даже в Трианоне не найти ни одного плафона, сравнимого с тем, который тунисец [Юнис] создал для Монте-Кристо».
[83] И даже Бальзак, большой знаток архитектурных извращений и отклонений, со своей стороны, напишет Эвелине Ганской: «Ах, Монте-Кристо – это один из самых прелестных загородных домов, какие когда-либо строились, это самая великолепная бонбоньерка на свете! Дюма уже потратил на свой замок больше четырехсот тысяч франков, и ему понадобится еще сто тысяч, чтобы его закончить. […] Если бы вы могли его увидеть, вы бы тоже пришли от него в восторг. […] Если коротко, то это загородный дом времен Людовика XV, но выстроенный в стиле Людовика XIII с элементами убранства эпохи Возрождения!»
[84]
По случаю торжественного открытия своего весьма причудливого шедевра Александр пригласил на обед шестьсот друзей. Обед был заказан в знаменитом ресторане Сен-Жермен-ан-Ле – в «Павильоне Генриха IV». Столы расставили на лужайке. В курильницах задымились благовония. Дюма расхаживал среди гостей, поперек живота – тяжелая золотая цепь, сюртук – в орденах. Время от времени он пожимал руку кому-нибудь из друзей, с кем-то перекидывался двумя-тремя словами, галантно целовал пальчики той или иной даме. Все здесь любили его, он сам любил всех – он никогда в жизни не был так счастлив. И всем этим необычайным счастьем, всем этим блаженством он был обязан только перу и бумаге!
Праздник продолжался до рассвета. А едва гости разошлись, Александр немедленно вернулся к своему радостному, своему каторжному труду…
Жизнь в замке Монте-Кристо сразу же пошла по раз и навсегда установленному и незыблемому расписанию. Утром, наскоро выпив чаю, Дюма в простых тиковых штанах и одной рубашке садился за работу. Он, когда-то такой стройный, теперь отрастил живот, который упирался в край стола, мешая приблизиться к рукописи. Когда в кабинет заявлялся гость, Александр, не прекращая работы, протягивал ему левую руку. И только если назойливый посетитель прямо обращался к нему, он неохотно откладывал перо, несколько минут внешне беспечно болтал с ним, но затем выпроваживал и вновь склонялся над текстом. Даже в тех случаях, когда разговор с кем-нибудь увлекал Александра, он не переставал думать о книге, которую в это время писал. Посетитель наконец уходил – и фразы, словно сами собой, легко выстраивались на бумаге. К одиннадцати здесь же, в кабинете, накрывали круглый столик на одной ножке, с боем часов писателю подавали скромный завтрак. Он быстро подкреплялся, запивая еду сельтерской водой, и возвращался к прерванной главе. А гости, с которыми он едва успевал поздороваться, тем временем пировали в парадной столовой: повару было приказано принимать их по-королевски. Впрочем, иногда Александр, сам страстно увлекавшийся кулинарией, решал побаловать посетителей Монте-Кристо каким-нибудь фирменным блюдом: он ревниво хранил в памяти множество рецептов, и ничто не могло порадовать его больше, чем вид гостей, наслаждающихся каким-нибудь яством, секрет приготовления которого был известен ему одному. Глядя на то, с каким аппетитом они уписывают его стряпню, он радовался и гордился точно так же, как наблюдая за зрителями, которые, затаив дыхание, смотрят представление одной из его пьес. Все для Дюма превращалось в театр или в роман. Даже сама жизнь. Нет, прежде всего – жизнь! Литература, вкусная еда, дела, красивые женщины – до чего же это весело: заниматься всем сразу и выигрывать всегда и везде!
Глава II
От революции к разорению
Несмотря на то что спектакль был непомерно длинным, «Королева Марго» привлекала так много зрителей, что продержалась до конца мая 1847 года. На смену ей пришла поставленная Александром без особого желания драма в стихах «Школа семей», ее написал его безвестный однофамилец, некий Адольф Дюма. Последний, кстати, весьма неуклюже заметил как-то во время репетиции: «В истории литературы останутся два Дюма, как были два Корнеля». Александр сделал тогда вид, будто не слышал его слов, однако, прощаясь с Адольфом, с улыбкой прошептал: «До свидания, Тома!»
[85]
Пьеса незадачливого Адольфа Дюма прошла при общем и вполне заслуженном безразличии, и Александр окончательно убедился в том, что решительно, кроме него самого, никто не способен собрать полный зал. Работая, как и прежде, совместно с Огюстом Маке, он написал драму «Шевалье де Мезон-Руж», премьера состоялась в Историческом театре 3 августа 1847 года. Пьеса, в которой речь шла о жестокости Французской революции, вышла громоздкой, напыщенной и изобилующей ненужными подробностями, она состояла из двенадцати картин, в спектакле были заняты тридцать актеров и толпа статистов, декорации поражали правдоподобием, и все это грандиозное сооружение было от начала до конца проникнуто мощным патриотическим порывом. Авторы, ко всему еще, сочинили гимн – «Песнь жирондистов», приводивший публику в восторг:
Мы, друзья, – те,
Кто безвестно гибнет вдали от сражений,
Хотим по крайней мере наше погребение
Посвятить Франции, ее свободе!
Умереть за родину —
Самая прекрасная, достойная зависти участь!
Пламенные слова гимна, в которых звучало преклонение перед мужеством народа, не могли не радовать во Франции всех, кого возмущали политические махинации высокопоставленных слуг государства и упорство короля, замкнувшегося в своем непреклонном властолюбии. Луи-Филипп только что отверг вполне невинную реформу, предполагавшую снижение избирательного ценза, с тем чтобы дать право голоса всем «дееспособным», то есть гражданам, благодаря своему образованию, своей профессии, своему таланту, своей репутации как нельзя больше подходящим для участия в законодательных выборах. Этот презрительный отказ вызвал в стране волну «реформистских банкетов» – их участники не упускали случая раскритиковать режим и призвать монарха к тому, чтобы он осознал истинные чаяния своих подданных. Разумеется, Александр всей душой был с ними. Однако, как ни странно, он чувствовал себя слишком отяжелевшим, слишком отягощенным возрастом, опытом, повседневными заботами, а возможно, и талантом, для того, чтобы присоединиться к их выступлениям. Он предпочитал делать вид – хотя бы какое-то время, – будто не замечает этих политических содроганий, ему хотелось подождать, пока все уляжется само собой, и обратиться к более обширным, более загадочным и в некотором роде вечным, вневременным проблемам. Так, например, когда вся Франция кипела возмущением, когда множились самые разнообразные антиправительственные выступления, Дюма устраивал у себя в Монте-Кристо спиритические сеансы. За последние годы он пережил несколько смертей, оставивших в его душе глубокий след: кончина матери, затем – герцога Орлеанского, Шарля Нодье и, наконец, Фредерика Сулье, давнего соавтора, который только что умер всего сорока семи лет от роду…