Но когда мы снова окунулись в это переживание невыразимого по масштабам наслаждения, оно вдруг показалось мне чем-то грубым.
Это было, как говорят англичане, gross
[8].
Сейчас мне приходит в голову такое сравнение. Вот роза – красивая, ароматная, сильная… Mighty like a rose
[9], сказал когда-то Элвис Костелло. Но рядом с розой – насколько изящен одуванчик! И какой грубой, даже вульгарной покажется роза, когда увидишь и оценишь ажурную красоту одуванчика!
Вот и тут было что-то похожее. Я догадался (даже если эти быстрые понимания-инсайты были не вполне моими, я переживал их как свои), что дело не в силе наслаждения.
У наслаждения не было никакой собственной силы.
Дело было в сфокусированности и спокойствии ума. Наслаждение в джане кажется сильным не потому, что оно таково само по себе, а потому что непоколебимо сосредоточен нацеленный на него ум. Это как с микроскопом – можно навести его на точку, и она покажется гигантской. Собственные ее размеры не имеют при этом значения.
И наступает момент, когда сама безграничность испытываемого наслаждения начинает казаться избыточной. Ум устает от розы – и, когда он замечает перед собой одуванчик, тихая радость от его присутствия оказывается куда более тонкой и милой.
Можно сказать так – у радости, как у цветочного запаха, есть грубые фракции и тонкие. И можно навести сосредоточенный ум только на тонкие, оставив грубые.
Когда видишь третью джану из второй, никакого сомнения насчет того, что лучше, не возникает. Вторая со своими плазменными экстазами кажется утомительной и чрезмерной.
Собственно, тут все сахарные человеческие термины теряют смысл. Можно только сказать, что ум здесь еще сосредоточеннее и неподвижнее и «меньше» превращается в «больше».
Это действительно куда более приятное состояние, чем вторая джана – уходит пульсирующая и колышущаяся энергия восторга, но остается неподвижное, тончайшее, чистейшее счастье, доступное лишь очень сосредоточенному, ясному и спокойному уму.
Словно оркестр затихает, остается играть одна легкая флейта, и играет она довольно тихо – но звук ее настолько волшебен, что все эти тарелки и барабаны кажутся помехой. И слушаешь после этого одну флейту, заполняешься ее звуком без малейшей лакуны, и ничего тебе больше не надо.
Флейта, если разобраться, играла и раньше, только ее перекрывал оркестр – а теперь ум сосредоточился на ней одной, остальные инструменты стали лишними, оркестранты все поняли, зачехлили их и тихонько вышли.
Но музыкальное сравнение хромает вот в каком смысле – звук этой флейты не меняется, он незыблем. Никаких трелей. Может быть, это больше похоже на приятно-рассеянный солнечный свет, который уже не жжет и не опаляет, а лишь нежит. И так в этом свете хорошо и покойно, и совсем ничего не хочется, и все принимаешь как есть…
Много ли человеку блаженства нужно? Да хватит, пожалуй, и третьей джаны, Лев Николаевич. Вот как-то так.
Самое же поразительное вот в чем: насколько обычный человеческий модус охуенди кажется далеким от этих состояний во время путешествия к джанам, настолько же он оказывается близким при возвращении. Долго взбираешься по серпантину (или углубляешься в карьер) – а выходишь назад одним шагом, практически сразу, только ум некоторое время остается легким, ясным и пронзительно-сильным. Но проходит всего полчаса – и ты опять на знакомом крыльце, словно никуда и не ездил.
Экскурсия, Таня, она экскурсия и есть.
Скажу еще вот что: если бы в Госнаркоконтроле, или как он там сейчас называется, узнали о том, что я переживал в те дни, я сел бы лет на сорок, не меньше. И меня не отмазал бы никакой адвокат вообще.
***
Чем дальше в лес, тем толще партизан, говорили у нас в школе. А у меня выходит наоборот – чем дальше в джаны, тем меньше внятного я могу сообщить о состояниях, испытанных мною вместе с саядо Аном. Вот если про третью джану еще можно что-то сказать, то с четвертой уже совсем сложно. Но я все-таки попытаюсь.
В общем, он опять сказал, что вместе с ним я увижу несовершенство третьей джаны – и опять мне захотелось объяснить ему, какой он дурень. Но в этот раз я уже знал по опыту, что в подобных вопросах монах обычно оказывается прав.
Так вышло и на этот раз.
Не то чтобы неподвижно-прекрасная нота третьей джаны показалась мне грубой. Нет.
Само «наслаждение», сама «приятность» и необходимость их переживать и испытывать вдруг стали для меня обузами. «Наслаждаться» – любым, даже самым тонким и изысканным образом – было, в сущности, все равно что бесплатно работать землекопом на неустановленное лицо.
Во мне не было никого, кто хотел бы наслаждаться. Он на самом деле отлип еще где-то во второй джане. Стоило вглядеться в наслаждение с этой высоты, и становилось ясно, что в нем нет никакой истинной сладости, а лишь раскрашенное умом беспокойство и тщета. Наслаждение было тонкой формой боли. Боль могла быть со знаком плюс и со знаком минус.
Но стоило убрать эти огромные, как амбарные замки, плюсы и минусы, навешенные умом на нейтральный по своей природе сигнал, как делалось ясно, что лучше без этого сигнала вообще.
То, что я пытаюсь сейчас описать, было очень естественным процессом – просто продолжением того движения, которое привело меня (вернее, нас с саядо Аном) из второй джаны в третью. Сначала захотелось, чтобы затих оркестр и осталась одна флейта. А потом оказалось, что не надо и волшебной флейты. Лучшая музыка, понял я – это тишина, а самое высшее и изысканное наслаждение – покой, в котором исчезает покоящийся.
Мирской человек не знает этого, потому что никогда не достигал подобного покоя, и то, что он зовет этим словом – это когда вставленный ему в жопу паяльник остывает со ста градусов где-то до семидесяти пяти. Но покой четвертой джаны – это совсем, совсем другое. Там вообще нет ни жопы, ни паяльника. Есть только покой.
Сложно объяснить, что произошло с моим умом. Раньше он был плотно сцеплен с наслаждением и не отрываясь глядел на него, как на ослепительную нить лампы. А когда лампа погасла, на ее месте осталось… знаешь, что бывает, когда долго глядишь на лампочку, а потом она гаснет? Там вроде ничего нет, но на это ничего можно очень долго и сосредоточенно смотреть.
Вот и здесь похоже. И только так можно объяснить, чем высокий покой четвертой джаны отличается от бытовой расслабухи, когда закрываешь глаза и вроде бы ничего не думаешь.
Когда «не думаешь» обычным мирским образом, на самом деле в тебе по-прежнему работает много маленьких умов и умишек, чьи мысли просто не доходят до сознания, потому что все они думают разное. До сознания долетают только их коллективные кумулятивные высеры – например, когда они начинают хором петь о бельевых веревках.
А тут все эти невидимые и неощутимые умы, только что синхронно купавшиеся в радости, смотрят по инерции на отпечаток, оставшийся от радости на сетчатке сознания. Все они собраны и сфокусированы на одном и том же. Можно сказать, сфокусированы на сфокусированности. Они ничего не думают. Ну, почти. И хоть прежнего удовольствия в этом состоянии нет, его не жалко.