Все это очень похоже на правду. И то, что Булгаков, по мнению Мандельштама, не мог писателем не стать. И то, что роман – ключ ко всему. «Пишу роман, единственная за все это время продуманная вещь. Но печаль опять: ведь это индивидуальное творчество, а сейчас идет совсем другое» [48; 274], – признавался он К. П. Булгакову.
Он искал место приложения своих сил, колебался, сомневался, и, как знать, возможно, в его мыслях Москва, в которой именно в 1921 году началось экономическое оживление и появились первые частные издания, подходила для литературного броска больше, чем зыбкая, сомнительная, непонятная эмиграция, состоящая из людей, в которых он успел разочароваться, и никто не мог дать гарантии, что в Стамбуле ли, в Белграде ли, в Праге, в Париже – куда неизвестно попадет он или нет – не повторится то, что ждало его в Тбилиси или Батуме и что было самым страшным – литературная невостребованность.
В 1921 году начинающему писателю требовался не столько иной социальный строй, сколько иной культурный масштаб. А если так, то зачем бежать, зачем рисковать, навсегда отрезая путь в Россию, к русскому читателю и зрителю? Конечно, мы не знаем, о чем в действительности думал влажным батумским летом безвестный, ослабевший от голода, то блуждающий по батумскому порту, то лежащий на соленой гальке и в полузабытьи подмечающий магнолии размером с тарелку литератор, но известны строки из письма Н. А. Булгаковой к А. М. Земскому от 24 августа 1921 года: «Новость: приехала из Батума Тася (Мишина жена), едет в Москву. Положение ее скверное: Миша снялся с места и помчался в пространство неизвестно куда, сам хорошенько не представляя, что будет дальше. Пока он сидит в Батуме, а ее послал в Киев и Москву на разведки – за вещами и для пробы почвы, можно ли там жить…» [48; 267]
Можно ли жить в Киеве или Москве – вот что его волновало, вот о чем просил он узнать жену, действительно ли, что там что-то меняется, и примечательно, что в том же 1921 году, когда Булгаков решал, в какую сторону направить стопы, его будущий литературный покровитель и неприятель Алексей Николаевич Толстой, человек житейски куда более опытный и удачливый, без колебаний променял безупречно белый Париж на сомнительной окраски Берлин по одной единственной причине: в Берлине было больше издательств, театров и читателей. А от Берлина было недалеко и до Москвы…
В сентябре 1921 года в ответ на письмо с вопросом, «как в Москве насчет жизни», Татьяна Николаевна честно ответила мужу, что плохо, передав слова Николая Михайловича Покровского: «Пускай лучше там сидит. Сейчас здесь как-то нехорошо» [87; 91], но совет этот, судя по всему, Булгакова в Батуме не застал, а если бы и застал, едва ли что-либо изменил бы: несмотря на грозные предостережения дядюшки, писательский инстинкт, предназначение и судьба указывали на север с непреложностью магнитной стрелки.
Стороннему, даже очень близкому человеку, какими были родные Булгакова, могло показаться и казалось, что их брат, сын, племянник, кузен ведет себя хаотично, мечется, беспричинно срывается с места, хотя пора бы уж и остепениться, но за всеми его поступками стоял расчет профессионального игрока в винт. «Писатель приехал в Москву с определенным намерением составить себе литературную карьеру» [142; 188], – охарактеризовали Булгакова в протоколе заседания «Никитинских субботников» полтора года спустя после его приезда в Москву в декабре 1922 года, и это сущая правда. Нашего героя можно смело назвать карьеристом от литературы, если вкладывать в это понятие не уничижительный, а прямой смысл – он относился к литературе не просто как к своему предназначению, но как к делу жизни, к службе, где продвижение наверх, жалованье, награды и честью полученные чины играют ключевую роль и служат знаками отличия.
Существует замечательное воспоминание Эмиля Миндлина, очень много проясняющее в мироощущении Булгакова этой поры: «…он очень серьезно относился к своему возрасту – не то чтобы годы пугали его, нет, он просто считал, что тридцатилетний возраст обязывает писателя. У него даже была своя теория „жизненной лестницы“. Он объяснял мне ее, когда мы с ним шли в зимний день по Тверскому бульвару <…> У каждого возраста – по этой теории – свой „приз жизни“. „Эти 'призы жизни' распределяются по жизненной лестнице – все растут, приближаясь к вершинной ступени, и от вершины постепенно спускаются вниз, постепенно сходя на нет“» [32; 149–150].
Тридцатилетний Булгаков ехал в Москву за призом, который надо было завоевать.
Но, решив отвернуть от юга и от запада, испугавшись броситься с обрыва, не рискнув, не дерзнув или не имея денег совершить побег, он навсегда сохранил в памяти образ древнего пути в Европу, в загадочный, манящий мир, где оказались два его брата, и не раз к нему возвращался и о нем тосковал – благо советская жизнь поводов давала немало. То был его жизненный инвариант, его мечта, которой он оставался верен до конца дней, в которой его ждали бы свои прижизненные награды. Но русской литературе, его судьбе и душеприказчице не нужен был Булгаков-эмигрант, ей был нужен Булгаков – русский писатель в СССР. Писатель и большевики, писатель и нэп, писатель и литературная шпана, художник и власть – он должен был последовательно отвечать на эти, а не какие-либо другие вопросы, чтобы приблизиться к главному – вопросу о добре и зле, о Боге и сатане.
Глава девятая
В МОСКВУ!
Проведя неделю в Киеве у матери (это была их последняя и, судя по всему, радостная, примиряющая встреча, оставшаяся у сына в памяти: «Дорого бы я дал, чтоб хоть на два дня опять так лечь, напившись чаю, и ни о чем не думать», а мать была довольна, что сын решил остаться на родине), в конце сентября 1921 года Булгаков приехал в Москву, где уже почти месяц одиноко, печально, уныло и безо всяких перспектив его поджидала, а точнее, уже не ожидала, а в растерянном состоянии пребывала, не зная, как и куда дальше жить, жена Татьяна.
«Только теперь я убедилась, что сделала огромную ошибку, выехав так налегке в Москву на зиму; с каждым днем у меня настроение падает, и я с ужасом думаю о дальнейшем. Часть вещей у меня совершенно погнила, а за остальные дают пустяки, – признавалась она своей невестке Наде Булгаковой-Земской в письме от 11 сентября 1921 года. – В Киеве можно прожить гораздо лучше. От всех забот я отупела, ругаю себя каждый день оттого, что кого-то послушалась и полетела» [48; 282].
«Я все еще живу в общежитии у Коли… Я послала Мише телеграмму, что хочу возвращаться, не знаю, что он ответит. Коля меня все время пилит, чтоб я уезжала» [143; 245], – сообщала ей же неделю спустя, а сама Надежда Афанасьевна, излагая в тот же день, 18 сентября 1921 года, своему, не в пример Булгакову, образцовому супругу Андрею Земскому семейные новости, вскользь упомянула: «…У Воскресенских очень интересно жить: вчера приехал Миша. Едет в Москву. Скоро и ты его увидишь. Итак, Тася может быть спокойна. Передай ей, чтобы она не волновалась – Миша даже хотел дать ей отсюда телеграмму, но я думаю, что она (телеграмма) придет позже. Он выедет около среды, 26/IX…» [13; 59]
И еще пять дней спустя: «…Дорогой Андрик, теперь ты будешь иметь удовольствие видеть в Москве и Мишу. Таким образом, Тася, наконец, его дождалась и моральная забота о ней с тебя снимается. Где она живет? Она писала, что собирается переехать к тебе» [13; 59].