Москва, 28 марта 1930 года [13; 213–219].
Едва ли этот эмоциональный, лихорадочный, одновременно сдержанный и безудержный, прорывающийся гневом и горечью сквозь сухость и точность формулировок манифест нуждается в особых комментариях. Он говорит сам за себя, и своей цели он достиг. Булгаковым занялись. Известно, что две с половиной недели спустя после отправки письма состоялся звонок Сталина Булгакову, но – замедлим ход политического действия, чтобы обратиться к действию любовному, которые оказались тесно переплетены. Булгаков просил о том, чтобы его отправили в изгнание вместе с женой Любовью Евгеньевной Белозерской, которая не знала о содержании письма и позднее объявила гулявший в самиздате подлинный текст фальшивкой:
«По Москве сейчас ходит якобы копия письма М. А. к правительству. Спешу оговориться, что это „эссе“ на шести страницах не имеет ничего общего с подлинником. Я никак не могу сообразить, кому выгодно пустить в обращение этот „опус“. Начать с того, что подлинное письмо, во-первых, было коротким. Во-вторых, – за границу он не просился. В-третьих, – в письме не было никаких выспренних выражений, никаких философских обобщений. Основная мысль булгаковского письма была очень проста.
„Дайте писателю возможность писать. Объявив ему гражданскую смерть, вы толкаете его на самую крайнюю меру“.
Вспомним хронику событий:
в 1925 году кончил самоубийством поэт Сергей Есенин;
в 1926 году – писатель Андрей Соболь;
в апреле 1930 года, когда обращение Булгакова, посланное в конце марта, было уже в руках Сталина, застрелился Владимир Маяковский. Ведь не хорошо получилось бы, если бы в том же году наложил на себя руки Михаил Булгаков?
Вообще восстановлению истины и прекращению появления подобных „эссе“ очень помог бы архив Сталина, который, я уверена, сохранился в полном порядке.
„Письмо“, ныне ходящее по рукам, – это довольно развязная компиляция истины и вымысла, наглядный пример недопустимого смешения исторической правды. Можно ли представить себе, что умный человек, долго обдумывающий свой шаг, обращаясь к „грозному духу“, говорит следующее:
„Обо мне писали как о 'литературном уборщике', подбирающем объедки после того, как 'наблевала дюжина гостей'“.
Нужно быть ненормальным, чтобы процитировать такое в обращении к правительству, а М. А. был вполне нормален, умен и хорошо воспитан…» [8; 393–394]
В этих рассуждениях есть свои резоны, но тем не менее письмо было именно таким, каковым не хотела признавать его Любовь Евгеньевна. Более того, с точки зрения здравого смысла, она была по-своему права, и, кто знает, быть может, лаконичное, сдержанное обращение к властям выглядело бы уместнее и принесло бы иные результаты, недаром позднее автора этой пространной и лихорадочной, как пьеса «Кабала святош», эпистолы к советскому правительству раскритиковал Евгений Замятин, который, если верить С. А. Ермолинскому, говорил Булгакову примерно следующее: «Вы совершили ошибку – поэтому Вам и отказано. Вы неправильно построили письмо – пустились в рассуждения о революции и эволюции, о сатире!..» [142; 354]
Но Булгаков – еже писах, писах. А жену в составление обращения наверх не вмешивал, как не посвящал ее вообще в свою внутреннюю жизнь (так, Любовь Евгеньевна не знала о том, что Булгаков до 1926 года, то есть до обыска, вел дневник), и помогала писателю печатать, разносить это полное обиды, горечи, скрытого и явного драматизма и вместе с тем мужества, честности, благородства послание по тем адресам, для которых оно предназначалось, другая женщина. Женщина, ставшая ему к той поре самым дорогим, самым близким человеком, – Елена Сергеевна Шиловская. Но при этом стоит отметить одну, как правило, ускользающую от общего внимания вещь: как ни был Булгаков к Елене Сергеевне привязан, желание уехать из СССР было сильнее, и весной 1930 года будущий Мастер был согласен расстаться с будущей Маргаритой навсегда. Да и она, видимо, не была в ту пору готова изменить свою внешне благополучную жизнь.
А познакомились они за год до описываемых событий, в начале 1929 года, то есть как раз тогда, когда неприятности Булгакова переполнили чашу его терпения. Вот как вспоминала об этой встрече Любовь Евгеньевна:
«В 29–30 г.г. мы с М. А. поехали как-то в гости к его старым знакомым, мужу и жене Моисеенко (жили они в доме Нирензее в Гнездниковском переулке). За столом сидела хорошо причесанная интересная дама – Елена Сергеевна Нюренберг, по мужу Шиловская. Она вскоре стала моей приятельницей и начала запросто и часто бывать у нас в доме.
Так на нашей семейной орбите появилась эта женщина, ставшая впоследствии третьей женой М. А. Булгакова» [8; 379].
Дом Нирензее – тот самый, где когда-то располагалось московское представительство редакции газеты «Накануне», повернувшей ход судьбы нашего героя. И теперь, семь лет спустя, в этом же месте случился новый поворот. Как не быть ему после этого мистическим писателем?
Что же касается нарочито лаконичного фрагмента воспоминаний Любови Евгеньевны, относящегося к Елене Сергеевне, то его можно дополнить тем, что Любовь Евгеньевна позднее рассказывала своему племяннику И. В. Белозерскому:
«Она (Елена Сергеевна. – А. В.) часто запросто стала бывать в доме Булгаковых и даже предложила Михаилу Афанасьевичу свою помощь, так как хорошо печатала на машинке. Любовь Евгеньевна рассказывала мне, что ее приятельницы советовали ей на все это обратить внимание, но она говорила, что предотвратить все невозможно, и продолжала относиться к этому, как к очередному увлечению своего мужа» [27; 121].
Предотвратить шаг судьбы действительно оказалось невозможно, хотя заинтересованные лица и пытались это сделать.
«Я была просто женой генерал-лейтенанта Шиловского, прекрасного, благороднейшего человека. Это была, что называется, счастливая семья: муж, занимающий высокое положение, двое прекрасных сыновей. Вообще все было хорошо. Но когда я встретила Булгакова случайно в одном доме, я поняла, что это моя судьба, несмотря на все, несмотря на безумно трудную трагедию разрыва. Я пошла на все это, потому что без Булгакова для меня не было ни смысла жизни, ни оправдания ее… Это было в 29-м году в феврале, на масляную. Какие-то знакомые устроили блины. Ни я не хотела идти туда, ни Булгаков, который почему-то решил, что в этот дом он не будет ходить. Но получилось так, что эти люди сумели заинтересовать составом приглашенных и его, и меня. Ну, меня, конечно, его фамилия. В общем, мы встретились и были рядом. Это была быстрая, необычайно быстрая, во всяком случае, с моей стороны, любовь на всю жизнь».
«Сидели мы рядом (Евгений Александрович был в командировке, и я была одна), у меня развязались какие-то завязочки на рукаве (Лиличка должна помнить это платье, я его купила у Энтиной), я сказала, чтобы он завязал мне. И он потом уверял всегда, что это было колдовство, тут я его и привязала на всю жизнь. На самом деле, ему, конечно, больше всего понравилось, что я, вроде чеховского дьякона в „Дуэли“, смотрела ему в рот и ждала, что он еще скажет смешного. Почувствовав такого благодарного слушателя, он развернулся вовсю и такое выдал, что все просто стонали» [40; 326], – вспоминала она в письме брату.