Булгаков, как можно предположить, подробностей этой встречи не знал, хотя никакой тайны никто из нее не делал, да и при таком количестве участников не смог бы сделать.
В этом смысле очень характерно полное оправданий письмо, которое перепуганный Луначарский отправил Сталину 12 февраля, то есть в тот самый день, когда вождь беседовал с украинскими письменниками.
«Дорогой Иосиф Виссарионович!
Вы прекрасно помните, что вопрос о постановке пьесы „Дни Турбиных“ был разрешен в положительном смысле Политбюро три года тому назад <…> В начале текущего сезона по предложению Реперткома коллегия НКПроса вновь постановила прекратить дальнейшие спектакли „Дни Турбиных“, но Вы, Иосиф Виссарионович, лично позвонили мне, предложив мне снять это запрещение, и даже сделали мне (правда, в мягкой форме) упрек, сказав, что НКПрос должен был предварительно справиться у Политбюро. <…>
Согласитесь, Иосиф Виссарионович, что совершенно невозможно терпеть такой порядок, при котором Политбюро предписывает известный акт, который потом осуждается нижестоящими органами, причем порицание за его выполнение выносится публично. В № 33 „Правды“ от субботы 9-го февраля в статье „К приезду украинских писателей“, подписанной заведующим подотделом печати Агитпропа тов. Керженцевым, имеется следующий абзац:
„Кое-кто еще не освободился от великодержавного шовинизма и свысока смотрит на культуру Украины, Белоруссии, Грузии и пр. И мы не делаем всего, чтобы покончить со сделанными ошибками. Наш крупнейший театр (МХАТ I) продолжает ставить пьесу, извращающую украинское революционное движение и оскорбляющую украинцев. И руководитель театра, и НКПрос РСФСР не чувствуют, какой вред наносят этим взаимоотношениям с Украиной“. <…>
Если Политбюро ЦК изменило свое отношение к „Дням Турбиных“ и стоит на точке зрения Агитпропа, то я прошу дать нам соответственное указание, которое мы приведем в немедленное исполнение. Если этого нет, то я прошу сделать указание Агитпропу, чтобы он не ставил нас и себя в тяжелое и ложное положение» [29; 108–109].
Луначарский буквально вымаливал у Сталина запрет измотавшей его пьесы. Сталин же тянул, а слухи по Москве ходили самые разнообразные. 23 марта 1929 года Пришвин записал в дневнике: «Писатели-„попутчики“ собираются идти к Сталину жаловаться на пролетарских писателей: Beресаев, Иванов, Пильняк, словом, все. И меня приглашают. Тихонов говорит, что если так оставить, то пролетарии уничтожат остатки литературы. Так, стали уже запрещать имена, замечательное исследование о Щедрине Иванова-Разумника запретили, не читая его, только за имя. Клычков запрещен. И в самом деле, завтра кто-нибудь „раскроет“ меня и тоже запретят. По-видимому, надо идти, хотя лучше бы отдаться на волю судьбы. Дело в том, что у писателей храбрость явилась не без основания: по некоторым признакам Сталин расходится с пролетариями в оценке литературы. Так, напр., на требование украинских писателей снять пьесу Булгакова он ответил: „Зачем снимать, Булгаков показывает такое, что и нам полезно знать“» [25; 292–293].
Пьесу тем не менее сняли как раз в те дни, когда Пришвин сделал свою жизнеутверждающую запись, но мысль «певца русской природы» представляет интерес и в более широком контексте:
«Такое жалкое положение: литература припадает к стопам диктатора. Надо крепко подумать, – надо ли это. Завтра его не будет, и кому пойдет жаловаться литература? Можно выступить в защиту, напр., книги Иванова-Разумника – это можно.
Решение: перед походом к Сталину уговорить писателей действовать в отношении определенных фактов и представить Сталину, что если нет – все мы отказываемся обслуживать периодическую современную прессу и будем стоять на своем, если бы даже пришлось и голодать».
Булгаков ни в каком писательском составе идти к Сталину не собирался, угрожать вождю приостановкой литературной работы тем более, но летом 1929 года он написал первое письмо Сталину. Тогда ответа не получил. Зато получил ответ на похожее по содержанию заявление, адресованное начальнику Главискусства А. И. Свидерскому, который Булгакову симпатизировал и до последнего отстаивал его «Бег».
НАЧАЛЬНИКУ ГЛАВИСКУССТВА А. И. СВИДЕРСКОМУ
Литератора Михаила Афанасьевича Булгакова (Москва, Б. Пироговский 35а, кв. 6, т. 2-03-27)
ЗАЯВЛЕНИЕ
В этом году исполняется десять лет с тех пор, как я начал заниматься литературой в СССР. За этот срок я, ни разу не выезжая за пределы СССР (в Большой Советской Энциклопедии помещено в статье обо мне неверное сведение о том, что я якобы одно время был в Берлине), написал ряд сатирических повестей, а затем четыре пьесы, из которых три шли при неоднократных цензурных исправлениях, запрещениях их и возобновлениях на сценах государственных театров в Москве, а четвертая «Бег» была запрещена в процессе работы над нею в Московском Художественном театре и света не увидала вовсе.
Теперь мне стало известно, что и остальные три к представлению запрещаются.
Таким образом, в наступающем сезоне ни одна из них, в том числе и любимая моя работа «Дни Турбиных», – больше существовать не будут.
Я должен сказать, что в то время, как мои произведения стали поступать в печать, а впоследствии на сцену, все они до одного подвергались в тех или иных комбинациях или сочетаниях запрещению, а сатирическая повесть «Собачье сердце», кроме того, изъята у меня при обыске в 1926 году представителями Государственного Политического Управления.
По мере того, как я писал, критика стала обращать на меня внимание и я столкнулся со страшным и знаменательным явлением:
Нигде и никогда в прессе в СССР я не получил ни одного одобрительного отзыва о моих работах, за исключением одного быстро и бесследно исчезнувшего газетного отзыва в начале моей деятельности, да еще Вашего и А. М. Горького отзывов о пьесе «Бег».
Ни одного. Напротив: по мере того, как имя мое становилось известным в СССР, пресса по отношению ко мне становилась все хуже и страшнее.
Обо мне писали, как о проводнике вредных и ложных идей, как о представителе мещанства, произведения мои получали убийственные и оскорбительные характеристики, слышались непрерывные в течение всех лет моей работы призывы к снятию и запрещению моих вещей, звучала открытая даже брань.
Вся пресса направлена была к тому, чтобы прекратить мою писательскую работу, и усилия ее увенчались к концу десятилетия полным успехом: с удушающей документальной ясностью я могу сказать, что я не в силах больше существовать как писатель в СССР.
После постановки «Дней Турбиных» я просил разрешения вместе с моей женой на короткий срок уехать за границу – и получил отказ. Когда мои произведения какие-то лица стали неизвестными мне путями увозить за границу и там расхищать, я просил о разрешении моей жене одной отправиться за границу – получил отказ.
Я просил о возвращении взятых у меня при обыске моих дневников – получил отказ. Теперь мое положение стало ясным: ни одна строка моих произведений не пройдет в печать, ни одна пьеса не будет играться, работать в атмосфере полной безнадежности я не могу, за моим писательским уничтожением идет материальное разорение, полное и несомненное.