«Вспоминаю, как постепенно распухал альбом вырезок с разносными отзывами и как постепенно истощалось стоическое к ним отношение со стороны М. А., а попутно истощалась и нервная система писателя: он стал раздражительней, подозрительней, стал плохо спать, начал дергать головой и плечом (нервный тик), – писала Л. Е. Белозерская. – Надо только удивляться, что творческий запал (видно, были большие его запасы у писателя Булгакова!) не иссяк от этих непрерывных груборугательных статей. Я бы рада сказать критических статей, но не могу – язык не поворачивается…» [8; 403]
Он не умел на эти отзывы плевать, не умел не обращать внимания, как это удавалось в советское время Алексею Толстому с его знаменитым je m'enfische
[61]. На людях Булгаков держался с огромным достоинством, что лишь усиливало ярость его гонителей, среди которых были не только отморозки-рапповцы. Вот еще один очень характерный документ, который, судя по всему, не вошел в коллекцию собранных Булгаковым вырезок, но очень красноречивый. Речь идет об официальном письме-запросе, написанном на бланке ленинградского Драмсоюза и подписанном известным пушкинистом Павлом Елисеевичем Щеголевым. Ссылаясь на фельетон В. Киршона «Овладеем ли мы театром?», опубликованный 4 февраля 1929 года в «Вечерней Москве», бывший член ремизовской «Обезьяньей вольной палаты», веселый, остроумный, «независимый» Щеголев в тот же день призвал Булгакова к ответу с угрожающей интонацией, как если бы сам работал в ленинградском Большом доме:
«…в строках о Драмсоюзе и МОДПиКе
[62] напечатано: „Во главе Модпика стоят коммунисты, и Михаил Булгаков, выражая, по-видимому, мнение некоторых членов и руководителей Драмсоюза, заявил: я не буду входить в ту организацию, во главе которой стоят коммунисты“. Прошу Вас ответить, в какой мере соответствует действительности это сообщение: 1) делали ли вы подобное заявление и 2) чьим мнением вы руководствовались, делая подобное заявление» [131; 138].
Разумеется, словам Щеголева можно найти тысячу и одно объяснение, да и не нам его и вообще кого бы то ни было судить, но нетрудно представить, какие чувства испытывал гонимый Булгаков, когда видел, как стремительно количественно и качественно расширяется коалиция его врагов. Он не давал воли своим чувствам, загонял их вовнутрь, отчего они делались еще мучительнее, но в душе несомненно страдал, причем поделиться этим страданием ему было не с кем. Ни с актерами, ни с писателями, ни даже с женой, в чьих глазах он хотел оставаться успешливым, сильным человеком, каким она привыкла его видеть, и не позволял себе никакой слабости. А она эту слабость все равно подмечала, и даже по написанным много лет спустя мемуарам видно, как внутри раздражалась (позднее все это отразится в первой редакции пьесы «Блаженство»). Не будет большой натяжкой предположить, что Булгаков после 1929 года стал чем-то напоминать Любови Евгеньевне ее первого мужа Василевского-Не-Букву, проделавшего путь от блестящего журналиста до жалкого эмигранта, а затем еще более жалкого советского возвращенца. Теперь же в ее понимании происходило «падение» Булгакова. Она таких параллелей не хотела, нести крест и быть женой измученного, затравленного человека внутренне отказывалась, и тот факт, что первая встреча Михаила Афанасьевича с его третьей женой, перед которой единственной он раскрылся и ей себя доверил, произошла именно в феврале 1929 года, совпав с его жизненной катастрофой, глубоко неслучаен
[63].
Даже если и предположить, что Елену Сергеевну к Булгакову «приставили» от ОГПУ, а такая версия существует, она была высказана старшей невесткой Елены Сергеевны, Д. Э. Тубельской, которая писала: «Сейчас произнесу крамольнейшую мысль, пришедшую мне в голову, – а не имела сама Елена Сергеевна особого задания? Вполне допускаю, что на первых порах она холодно принимала любовь М. А., выполняя некое задание, а затем искренне полюбила его сама и посвятила ему всю свою жизнь» [75], – так вот если эту фантазию на минуту и допустить, все равно в их встрече был перст судьбы, пославшей своему испытуемому утешение и поддержку, да и недаром Е. С. Булгакова говорила: «Очевидно, все-таки это была судьба». Однако об этом очень важном сюжете – позднее, а пока обратимся к театральной участи героя, в которой, по воспоминаниям современников, прочитывался тот же мотив глубоко спрятанных душевных страданий.
«Булгаков ни разу не обмолвился о себе или о своих интересах. Его мучило то положение, в которое он, как казалось, невольно ставил театр, – вспоминал Е. Калужский. – В то время на Художественный театр было и без того много нападок за его якобы отставание от современности, неспособность отобразить ее, за мертвую академичность. Михаил Афанасьевич похудел, осунулся, во взгляде появилась настороженность и печаль. <…> Встречаться и видеть Михаила Афанасьевича стало просто тяжело. Держался он всегда мужественно, корректно и достойно, но глаза выдавали глубокую печаль. Юмор стал горьким и каким-то унылым. Это был один из труднейших, если не самый трудный период жизни Булгакова-писателя. Отношения его с Художественным театром в то время складывались по-разному. Возможно и даже наверное, у Михаила Афанасьевича в сердце были претензии к театру за его осторожность и недостаточно энергичную борьбу за пьесы.
Громадная выдержка, сила воли и уважение к театру и его основателям никогда бы не позволили ему высказать что-нибудь подобное. Его неудовлетворенность скорее угадывалась» [32; 248].
Все это звучит обтекаемо и красиво, но не передает и десятой доли того драматизма, который пережил Булгаков в романе с Художественным театром. Он чувствовал себя так, как будто от него отреклись, бросили, предали. Однако беда пришла не одна… Непоставленный «Бег» утянул за собой те три пьесы, что шли на московских сценах, давая автору и прочность положения, и доходы, и уверенность в себе. Сняли «Зойкину квартиру» и «Дни Турбиных», затем запретили «Багровый остров». К лету 1929 года Булгакова-драматурга не стало, как не стало несколькими годами раньше Булгакова-прозаика. Итогом этого разгрома можно считать сухую справку, которая по итогам года катастрофы была выдана Булгакову в Драмсоюзе (том самом, где ему угрожал допросом П. Е. Щеголев):
«Справка
Дана члену Драмсоюза М. А. Булгакову для представления Фининспекции в том, что его пьесы 1. „Дни Турбиных“, 2. „Зойкина квартира“, 3. „Багровый остров“, 4. „Бег“ запрещены к публичному исполнению (см. Репертуарный указатель Главного Комитета по контролю за репертуаром за 1929 г., стр. 27).