* * *
Марк недоволен. Я слышу, как он угрюмо молчит, как сопит, как внутренне взрывается, как сдерживается, чтобы не закричать. На меня.
Потом он будет жалеть, носиться за мной с глупыми и смешными предложениями о маленьком дозволенном хулиганстве. Он будет разрешать мне переговоры с чашками, юбками и выступать адвокатом оранжевой футболки, которая навсегда отправлена в ссылку из-за подло проявленной несчастливости. Виноватый Марк – это то еще зрелище. Он ведет себя, как грудной ребенок. И жалко его, как грудного – до спазмов в животе.
Можно попробовать не дать ему взорваться, и я тарахчу, тарахчу, тарахчу о глупостях, которых набралась на этих улицах, как собака блох. Например, о доме. Я живу здесь в доме, построенном на деньги Парацельса. И оказывается, что здесь – в большой Европе – таких домов полно. А история почти всегда одинакова. Филипп Ауреол Теофаст Бомбаст фон Гогенхайм – красивое имя, да? – много путешествовал.
Если к концу жизни человек проявляется как великий, то о нем никогда не напишут «скитался». Считается почему-то, что великие сразу определяют цель и идут к ней маршем и даже колоннами. В общем, я думаю, что он скитался. Но дело не в этом. А в том, что ему нужно было где-то спать и где-то есть, но ни метро, ни благотворительных обедов… Разве что где-то в монастырях, но как раз с монастырями и церковью у Парацельса были трудные отношения. Такие трудные, что его там могли скорее накормить стеклом, чем старой доброй похлебкой. В общем, трактиры, кабаки, сомнительные забегаловки у бедного хозяина, которому всегда недоплачивают или не платят совсем. Но он держится, этот хозяин, потому что если бросить, то что? Скитания и канавы? Нет, этого никто для себя не хочет. Поэтому надо сводить концы с концами, надо брать в долг муку и вино, надо ждать чудесного богатого клиента, который обязательно появится и заплатит так, что хватит на всю жизнь. А между тем можно чуть-чуть обворовывать пьяненьких путников, чуть-чуть недоливать и недокладывать, чуть-чуть недоедать самому и бояться пожаров, разбойников, военных и войн, которые могут зацепить краем так, что сотрут с лица земли.
Парацельс ел в таких тавернах и, если вино было терпким, как он любил, а чечевичный суп – густым и горячим, он всегда оставлял монетку, самую маленькую из всех возможных, которые ходили в этой стране. Монетку, которую подавали нищим, потому что на нее ничего особенного не купишь. Монетка была лучше, чем ничего. Но хозяин огорчался до самого злого зла, потому что человек с таким роскошным именем и умным взглядом казался ему тем самым долгожданным и драгоценным, тем, кто должен был прийти, чтобы спасти его от долгов, а дочерей от судьбы старых дев-бесприданниц.
Но всего лишь монетка… Та, на которую ничего не купить. Хозяин в сердцах бросал ее на пол. Если бы она была чуть тяжелее, то пробила бы даже земную кору и дошла до ядра. С такой вот силой разочарования бросал хозяин не годную денежку. Потом поднимал, конечно: на одну ничего не купишь, а на десять уже можно, монетка к монетке, курочка по зернышку, в конце концов, этот хотя бы что-то заплатил, многие ели, спали за так, а потом еще угрожали ножом. Он поднимал и переставал верить своим глазам. Никчемная, жалкая подачка превращалась в целое состояние, вырастала до огромной деньги – золотой, тяжелой, как крестьянская лошадь, красивой и исполненной всех надежд и обещаний.
На эту волшебную деньгу хозяин превращал таверну в дом: возводил второй этаж и третий мансардовый – под острой треугольной крышей. Четыре больших окна и восемь маленьких – мансардовых, чтобы там, на самом верху, о котором вообще не думалось и не мечталось, всегда было светло, чтобы видеть, как солнце встает и как оно садится.
Дом, в котором я живу, построен на денежку Парацельса. Она, увеличенная до целого состояния и большого – метр на метр размера – красуется на белом фасаде. Каждый может увидеть.
И если их, таких домов, полно, то это история о том, что разозлиться – можно. Что в сердцах или от разочарования бросить что-то на землю или броситься самому – тоже можно. Это история о том, что несбывшаяся мечта не должна превращаться в комок, который нужно вежливо и прилично глотать, чтобы люди ничего не сказали. Иногда надо позволять себе швырнуть обиду оземь, чтобы потом, поднимая ее, никчемную и разбитую, убедиться, что при хорошем – разрешенном – приложении сил даже в сторону дури, все может измениться в один момент. Да?
Нет. Когда Марк злится по-настоящему, то все – нет. «Убери, – говорит он. – Убери, снеси к чертям предыдущий кусок. Не позорься. У тебя нет для него языка. Ни у кого нет еще языка. Нельзя заставлять других жевать бумагу вместо слов. Там все плоско, вымучено и сериально. Не надо делать «Василия Теркина на том свете». Выплюнь! Или я снесу это все сам. Ты не можешь писать о войне. У тебя дикие, плоские, как клетки эпителия, метафоры, у тебя нет для этого языка, ты слышишь меня? Слышишь? Убери! Убей этот текст!»
«Нет языка? У меня ни для чего нет языка», – говорю я обиженно, но почти примирительно. Но это не помогает. Марк в бешенстве. Его зрачки становятся узкими, а взгляд – белым. Его голос похож на хрип или свист. «Убери!»
«Вот также ты сказал убрать-убить Риту, помнишь?»
«И в чем я был не прав?»
Я подловила его. Злость его выпорхнула, оставив металлический привкус, похожий на привкус крови. Он перевел дыхание, чуть-чуть испуганно и совсем немного – виновато: «Давай остановимся, ладно?»
Ладно. Давай. Я выделю этот кусок курсивом. Если хочешь, покрашу его в зеленый или в красный. У нас есть еще время и чтобы выбросить, и чтобы оставить. Я тоже не хочу ссориться. Потому что я не знаю, как жить, если ты молчишь.
* * *
Никому не интересен немец Андреас. Предполагается, что он – статист в документальном кадре чужой и непонятной ему трагедии. Он не интересен друзьям, которых, в сущности, никогда не было. Потому что у тех, кто не интересуется музыкой, боксом, футболом, у с детства толстых, у с юности лысых почти не бывает друзей.
С ним скучно, потому что он умник и педант, потому что он любит книги, потому что стены его квартиры всегда белые, и белые двери, и, если бы не старый паркет, то полы бы тоже были белыми. Но кухню он покупает уже вместе с Мегги. И выбирает красную, вызывающую настолько, что скидка на нее удивляет даже продавцов. Андреас тоже их удивляет. Человек в вечной клетчатой рубашке не должен загораться при виде красной, возможно, даже алой, кухни.
Но после покупки Адреас не интересен и продавцам. Пациентам – тоже нет. Он хороший психотерапевт, он умеет работать так, чтобы пациент думал, что выздоровел сам, что и не болел вовсе и больше никогда не будет. Ни тревожиться, ни спасаться вином от панических атак, ни пропадать в казино, ничего такого – плохого и горького – больше не будет. «Спасибо, герр Андреас», – говорят они дежурно. Потому что за что спасибо, если вся сила – внутри, а не в словах этого странного растрепанного и рассеянного, совершенно не модного, одни золотые часы на цепочке чего стоят, полуврача. Внутри сила и всегда там была. Да.
У Андреаса нет никого, кто мог бы сказать: «Забей, приятель». И не было никого, кто сказал бы: «Зачем тебе эта странная, вечно подпрыгивающая баба с жутким акцентом?» – «С жутким акцентом на пяти языках», – мог бы ответить Андреас и улыбнуться. И еще мог бы сказать, что забивать не на что. Из всего, что надо чувствовать, он ощущает лишь удивление и усталость. Но это совсем не интересно. Никому-никому. Может быть, даже хорошо, что так, потому что он очень устал от активности жены, от ее родителей, от длинной и какой-то постоянно громкой смерти ее матери, от унылой серости отца. Он устал от ее бесконечных говорливых и очень разных, а потому всегда скандалящих, друзей, которые неделями ночевали в его домашнем кабинете и никогда не вытирали насухо стол на кухне. Некоторые не вытирали вообще. Он готовил, мыл за всеми посуду, укладывал в стиральную машину постельное белье, прятался в спальне, ссылаясь на головную боль и усталость. Он хотел, чтобы все эти люди перестали у них бывать. Но Мегги говорила, что это – модные люди, самые модные и самые интересные в мире. Например, фокусники из бродячего цирка. Или группа из трех писателей-марксистов. Были еще начинающие актрисы, ветераны Олимпийских игр – гимнасты, телевизионные ведущие из Восточной Европы. Были монахи из Индии, тихие и неприметные. Эти Андреасу хотя бы нравились, потому что пили только воду и питались солнечным светом. Были еще музыканты, «врачи без границ», дети разорившихся итальянских аристократов в возрасте семидесяти и семидесяти двух лет. Были животные. Не слоны, но собаки, кошки и одна страшная игуана.