«Привет», – говорила я, заливаясь жаром от стыда, который иногда испытывают соглядатаи.
Привет-Привет. С одной ноги сняли гипс. С другой – пока нет. Нужна операция. Аппарат для растяжки. Но, может, и обойдется. Поэтому пока костыли и нужно учиться ходить. Ходить, опираясь на Генкино плечо. Со второй ноги сняли гипс. «Ноги теперь почти ровные, да, Аленка?» Ровные, но слабые. Мелкие, семенящие шаги. Голова кружится, под мышками синяки от костылей. Зато сами костыли – оружие. Лучше, чем вилка. Костылями можно убить.
Маленькие шаги. Зато стоять уже почти легко. В училище придется взять академический отпуск. Хорошо, что нам не в армию. И пока только шестнадцать. Но Генке уже восемнадцать. И значит, весной? Значит, весной… Зато в спортивную роту. В спортивную роту.
Как только Розка пошла своими ногами и потерялась где-то с девочками на целую ночь, празднуя свободу передвижения, он ее бросил.
Просто больше не пришел. И в спортивную роту его провожала какая-то другая невеста. Девица, отец которой увлекался мотоциклами и имел выходы на ГДР, где можно было доставать или даже просто покупать нужные детали, те, наверное, самые нужные, без которых невозможно проехать по улице Челюскинцев на заднем колесе.
Я узнала об этом от тети Тамары, а не от Розки. Тетя Тамара плакала. А Розка нет.
Я никогда не видела, чтобы она плакала.
* * *
Человечество слишком хорошего о себе мнения. Может, не человечество, а только его западная, как будто самая прогрессивная часть. И может быть, не все человечество, а только те, кто говорит и пишет, нанятый великим заговором цивилизации. Теперь я знаю, как это: рассовремениться вмиг, почуять призыв самца, наделенного дубиной АК и бросить к его междуногам яйцеклетку, готовую к размножению. Государственная Принадлежность Нашивок и шевронов самца не имеет значения. Свой, чужой ли – не важно.
Безумие войны – ее биология. Биология грубой, воплощенной, открытой, тупой силы, гарантирующей рождение не умного, тонкого и интеллектуального потомства, а особи, способной выжить. Туман первобытности, оказывается, не рассеивался никогда. Тихо лежал в низинах, в шахтных отвалах. Впрочем, в предгорьях и междуречьях Балкан, на пляжах Адриатики, в рабочих кварталах ирландских городов он лежал тоже. Лежит…
«Напрасно вы бежали. Война так умножает мужчин. И в количественном, и в качественном смысле. Есть, из чего выбирать. Есть, ради чего жить. Хотя у вас, кажется, есть какой-то муж. Но если он не воин, то вам меня не понять…»
Библиотекарша. Фитнес, страсть к декольте, золотые нити, чтобы лицо оставалось молодым, лигурийское побережье в несезон, невыразительные любовники и одиночество, не скрываемое, потому что мы – приятельницы. Теперь одиночества нет. Есть генерал. Головокружительная карьера. Из прапорщиков сразу в генералы. Она зовет его «генералом песчаных карьеров». Потому что помнит фильм. Он – нет. Не помнит. Может, этот фильм не показывали в Рязани, может быть, он был слишком молод. Плюс работа на стройке – утомительная и монотонная. Не до кино. Библиотекарша надеется родить, и голос ее светится так, как будто в нем тоже – золотые нити. Я слышу их в телефоне, а двадцать тысяч лысых голов, обритых во Франции в 1944-м, кивают в такт – мелко, немного трусливо и виновато. В том времени, которое никогда не кончается, потому что не имеет линейности, в том, что течет неспешно по своему предназначенному кругу, в том, что застывает в пошлом реверансе и ехидно подмигивает современности, моя библиотекарша не первая и не последняя.
Но даже без войны. Даже без войны… Без этого широкого отчаянного жеста, вычесывающего всех вшей цивилизации одной гребенкой… Фрики и карлики, белые слоны, горбуны, бородатые женщины, младенцы-вундеркинды, прорицатели и глотатели шпаг, стекол и флешек, производители странных звуков, мастера, рисующие песком и ветром. Женщины-змеи и мужчины-крокодилы – они бесконечные герои нашей средневековой ярмарки, неизбывные спутники хорошей продажи колбас, брюквы, тюльпанов, селедки, компьютеров, самолетов, «мистралей» и войны. Войны, которую тоже можно хорошо и выгодно продавать.
Сейчас Новотроицкое – между. Модное-модное для потеряшек, перебежчиков и социальных сомнамбул – между.
Между нами и ими, между своими и чужими, между признанными и как будто не существующими, между записанными и вычеркнутыми. Можно было бы закончить – между жизнью и смертью. Но нет. Со смертью Новотроицкое как раз вместе. Хотя потом мы посмотрим на это по-другому.
Потом, после войны, оно будет считаться поселком счастливой судьбы. Таких во Вторую мировую было великое множество. Отшиб – это удача. Два, три шага от столбовой дороги, от трассы, где начинается и кончается фронт. Чуть в стороне, без заводов и банков, без богатств, годных к отжиму. Факт географии, которой чудом не по пути с войной. Там, за поворотом, там, за рекой, за лесом, за оврагом, за райцентром… Там, где в битвах за территории и ресурсы – стратегический и тактический ноль.
Смерть прилетает сюда случайно. Компактным «градом», направленным ошибкой наводчика. Минным полем, проросшим убийцами за одну ночь, как у царя Колхиды. Танковым поединком между заскучавшими от перемирия оккупантами, игрушечным, как будто, без внутренних потерь. Только с внешними, с внешне летящими снарядами в сторону Троицкого, Еленовки, Доли…
Укрывшись от войны ненужностью и бесперспективностью, можно жить, наблюдая, например, погоду. Но унюхать, подслушать, почувствовать, что на завтра назначено умирать и убивать, невозможно. В больших городах, где стоят штабы, бессердечное завтра можно узнать по пружинистой походке оккупантов, по лишнему стакану водки, принятой в вечерней увольнительной, по секретному братскому телефону, которому «свой-чужой» сделал предупреждение…
Топчусь… Снова плыву этим своим большим гребком, иду окольной дорогой, проявляя не свою ясность, не склонность даже к патологической детализации, а страх признать, что дальше буду тянуть за уши историю этого Розкиного появления, буду опознавать сигналы, называя их судьбоносными знаковыми совпадениями, буду выдумывать то, чего нет, чтобы объяснить себе, почему вот уже который месяц я думаю о ней, не нарочно стертой из памяти хороших двадцать лет назад.
* * *
У войны вкус железа. У войны голос сухой статистики, где убитые теряют имена, становясь «двухсотыми», и раненые – теряют, растворяясь в обнадеживающей цифре «триста».
Перемирие – это осознаваемое горе. Для каждого мертвого появляется время, потому что можно войти в скорбь медленно, вне ежедневного счетчика, похожего на кассовый аппарат, выдающий к оплате чек, который оплатить уже не сможет никто.
Плотность беды в перемирии выше. Очевидным становится всякое дипломатическое вранье и бессмысленной – надежда. Война не закрывается на обед. Перемирие – не переучет и не ревизия. Оно – иллюзия подлой тишины, прерываемой внезапными атаками и снайперскими охотами.
Перемирие – постоянные похороны, где есть время для имен. Для последних записей в ФБ, для улыбок, оставшихся только на фото, для улыбок, которых теперь уже не стереть. И в этом всем вдруг – странные попытки нащупать добро… Уравновесить… Вдребезги разбитое зеркало, но цивилизация пытается отразиться хотя бы в осколках. Напрасный труд. Архаика торжествует, потому что «перебить смерть» можно только чудом или уродством. Фрики, белые слоны, предсказатели…