Где ей пасти, доктор, если кругом мины и воронки, если коза принимает их за овраги, если смотрит вниз, как в пропасть, не видит травы и пятится назад, потому что ей страшно. Коза дает нам молоко. Мы пьем.
Не стать русней: не хотеть чужого, не врать, не бояться, падать, чтобы вставать.
Свитер, такой, наверное, специальный свитер, где горловина чуть спадает с плеча, чтобы я смог увидеть ключицу, чтобы я смог лечь в нее и заснуть, загойданный мелкой, нестрашной волной. Я хотел бы заснуть, и чтобы она не разжимала рук, и чтобы тот, кто засел в туалете, никогда-никогда не вышел, и чтобы поезд с войны шел в кругосветку, шел и шел, медленно раскачиваясь на пыльных, залитых солнцем рельсах. Я хотел бы, чтобы она не разжимала рук.
Может быть, тогда это, то, что я вез с войны, то, что стало отдельным – падающим от любого звука и вскипающим до белого лютого пламени от любого, кто становится русней, – успокоилось бы, замолчало, перешло бы куда-нибудь в кошмары. Я бы просыпался в поту, садился на кровати и гладил бы ее по коленке. Она водила бы меня к психотерапевту, а тот говорил бы глупости, от которых всем было бы смешно.
«Не слишком хороший тунец в салате «нисуаз», «Сто долларов погранцу с той стороны границы Харьковской области», «Какие памятники погибшим? У нас в Николаеве – мир» и «Квота ректора», да. Я так кричу, доктор, что голос, живущий у меня внутри, сорван до беззвучия, которое можно только нарисовать. Я так кричу всем им: «Почему вы не на фронте? Почему вы хотите стать русскими? Зачем вы хотите умереть?»
Но я тоже, я тоже не на фронте. Почему? Если война идет, если война идет. Если каждый день идет война, но в Николаеве, конечно, мир и все по-другому. Почему я тоже не на фронте? Почему я жалко прячусь в этом кабинете, почему я боюсь, почему сворачиваюсь до размера самокрутки, почему я готов бежать?
Козу звали Матильда. Мотя. Молоко воняло, но мы пили, потому что это было про жизнь на самом краю земли.
На самом краю земли, которая называется Огненной, есть город Ушуайя. Симон Радовицкий, анархист из Екатеринослава, отбывал там пожизненный срок. Он бросил бомбу в экипаж начальника полиции Рамона Фалькона за то, что тот приказал стрелять в рабочих. Восемь рабочих было убито. Око за око, зуб за зуб. Через много лет Симона помиловали, он успел еще покуролесить как анархист, чтобы в конце жизни поработать на фабрике игрушек. А именем Фалькона назвали полицейскую школу в Аргентине. Как тебе это? Мне – никак. Я не хочу, чтобы убитому мною «фалькону» дали слово в будущей нашей истории, где моя Рыженькая обнимет наконец правильного чувака, который привезет ей в поезде не войну, а победу.
Я не хочу, чтобы ему дали слово, потому что он – не Фалькон-защитник аргентинских устоев, вообще не защитник, а обычный вор. Но перед мирными, доктор, извинись. К ним конкретно – зла не держал и не держу, в моей истории они, знаешь, случайность. Замчик может выжить, нет? Я упал на него, как учили. С остальными мирными – плохо, знаю. Неправильно. Но это collateral damage. Тебе теперь надо беречь козу и всякую бабу Сашу, потому что у нашей огненной земли очень длинный край и потому что рядом с тем, кто становится русней, в любой момент может появиться белое, лютое, беззвучное пламя.
А тунца, знаешь, я видел только на картинке. И я никогда не ел салат «Нисуаз». Что хоть туда кладут?
* * *
Они сидят на облаке, и Питер, нарушая тишину, похожую на белый лист бумаги, начинает разговор первым: «Ты помнишь Малха?» Собеседник кивает, щурится и молчит.
«Ну? – настаивает Питер и прерывисто вздыхает. Синий пиджак с желтым платком, галстук, туфли, а в них – носки – все это лежит рядом. Когда дует ветер, пиджак начинает хлопать одним крылом, как большая подбитая птица. А галстук – как маленькая, здоровая, – сразу норовит улететь. Приходится придерживать галстук рукой, пока его жалко, приходится придерживать. – Ну? Помнишь?»
«Ты зачем-то отрезал ему ухо. Помню, да. Это было очень некрасиво и очень глупо…»
«А ты приделал его назад».
«Ты еще скажи “приклеил”», – усмехается Он.
«Приживил. Оживил. Сделал, как было… Ну что ты придираешься к словам?» – улыбается Питер.
«Ты думаешь из-за Малха Славчик зовет меня доктором?»
«Да. Зовет тебя… Он один тебя зовет, заметил?»
«Ты вот все-таки любишь кружным путем, Питер. Кружным путем любишь и еще – вопросы с подвохом. Говори уже прямо: кому я должен приделать уши? Кто здесь Малх?» – ворчит Он, провожая взглядом галстук, который улетает прочь, куда-то в сторону земли королевы Мод.
«Мне их жаль, Доктор, – вздыхает Питер. – Мне их очень жаль. Они, боюсь, даже не поняли, что умерли…»
«И что жили тоже. Некоторые из них не поняли, что жили. У тебя уже улетел галстук, следующим будет пиджак. Сегодня обещали сильные порывы ветра…»
«Я поэтому и спросил о Малхе. Согласись, он тоже был так себе человеком… И без уха ему было бы даже полезно, но ты же тогда решил по-другому».
«Малх, Малх… – ворчит Доктор. – Говори прямо, потому что мне сильно жмут ваши калоши счастья. Я устал догадываться. Чего ты хочешь?»
«Я хочу, чтобы этого не было», – говорит Питер и громко чихает. Раз, другой, третий.
«Будь здоров», – говорит Доктор.
«Например, это могли бы быть две учебные гранаты. Или, например, старые, бракованные. Или дымовые шашки. Или вообще не гранаты, а, скажем, лимоны. Ты любишь лимоны?»
Он качает головой и улыбается. Лимоны, апельсины, оливки… Мир, в котором нужно любить еду, кажется ему странным.
«Я хочу, чтобы они остались живы».
«Все? И вот этот бесполезный набросок Арсений? Зачем? Ты же слышал их. Они знают, где они не живут. А где живут – не знают… Ни города, ни улицы, ни дома. Сплошное нигде. Зачем, Питер?»
«Ты иногда очень похож на своего отца», – сердится Питер.
«Некоторые считают, что я – это он и есть. И дальше что? Кого из них ты хочешь оставить так, чтобы он тоже этого хотел? Чтобы он, а не ты, сын Ионы, этого хотел?» – Доктор пытается отвернуться от Питера, но не может. Он не умеет отворачиваться, закрывать глаза и уши. Он давно не спит, потому что спать он, кажется, уже не умеет тоже. Он очень устал, но Питер – тоже. Тоже очень устал. – «Эй, – говорит Доктор и теребит Питера за рукав. – Не сердись. Расскажи лучше, где ты нашел этого Урсуса Верли? Уборщика на картинах? Это ж надо такое придумать».
«Я смотрю TEDx. В Интернете, – смущается Питер и добавляет скороговоркой: – Урсус говорит, что беспорядок выводит из себя его швейцарскую маму. Я сам обалдел, когда увидел. Представляешь, в «спальне в Арле» он просто сложил все, что стояло на полу, на кровать. Говорит, что там не пылесолили с 1888 года, а теперь можно».
«Круто. Так и нас с тобой скоро пропылесосят», – смеется Доктор.
«Это ересь. Ничего смешного, – тихо огрызается Питер. – И если ты запрещаешь, то я больше не буду».