В Луганской области есть город под названием Счастье. На въезде в него стоит большой, побитый осколками указатель: «Счастье начинается здесь». Кристина была под Счастьем. Полгода в учебке, полгода – под Счастьем. «Прости, Роман, не сейчас». Она не спрашивала разрешения, ничего не обсуждала, она сама придумала Гоа и десять подарков, которые должна была обязательно передать Кире, если придется остаться там навсегда, чтобы по воле старой волшебницы стать царицей большого Бабочкиного королевства. Кокос, бусы из ракушек, стакан белого песка, хвост ящерицы, наконечник стрелы, слона из сандалового дерева («А я всегда знала, папочка, что слоны бывают не только шершавые, но и деревянные), бамбуковую флейту, поющую чашу, индийский барабан (чтобы оркестр, да?) и бутылку рома. «Для папочки! Для папочки». Кира еще хотела живую маленькую обезьянку, но она не вошла в десятку и в таможенные правила пересечения мировых границ. «Дикие животные детям не игрушка», – важно соглашалась Кира. Но когда никто как будто не видел и не слышал, бурчала: «Слоны, значит, игрушка, а дикие обезьяны – нет. Слонам значит можно, а Кире нет. Всем можно. А Кире нет».
Кокос, белый песок, поющая чаша… Роман, на всякий случай, собирал подарки, не раздумывая о том, что для них всех было бы лучше: Бабочкино королевство или Кристинино возвращение из того места, где географически точно начинается Счастье.
Не раздумывая, да.
«Простите все, но не сейчас, можно не сейчас?»
«А когда?» – спокойно спросил господин Йонасон.
«Только не сейчас, – закричал Роман, Роман Анатольевич. – Я не могу понять, что происходит, мне надо разобраться. Пожалуйста…» – Это звучало жалко, но он на самом деле летал как вице-король Бабочкиного королевства, между собой и собой. Он видел себя лежащим почему-то на полу, возле Арсеньевого стола, ощущал тяжесть тела, не своего, чужого, придавившего к этому чистому – «Влажная уборка каждые два часа. Иначе за что я плачу вам деньги?» – кабинетному полу. Этому лежащему Роману было больно. Но он не успевал ощутить, где именно, потому что через какой-то миг он видел себя же – вальяжно сидящим в кресле из белого кожзаменителя с удобной пружинящей спинкой, в кресле, которое числилось за ним как метка близости к первому телу, как знак отличия, который он честно заработал и не собрался никому отдавать. Сидя в кресле, он мог говорить, а лежа – только хрипеть. И это было так страшно, что он не мог держать себя в руках и кричал, неприлично кричал, разрывая герметичную упаковку пристойного ожидания смерти. – «Только не сейчас, только не сейчас, пожалуйста, только не сейчас!»
* * *
Я сержусь на тебя, доктор. Я так сержусь на тебя, что хочу, чтобы тебя не было. А ты есть.
Я упал и прикрыл голову руками, как учил Гай. Первый раз на гражданке. Я упал на торжественной линейке, да. Потом я еще падал. Но первый раз – на торжественной линейке. Круто, да? Что-то праздновали, построившись на плацу. Отряды экономистов, филологов, юристов. Полк физико-технического как мотопехота. Стояли повзводно. Спасибо, не шли маршем. Я не знал, что будут хлопушки с серпантином и конфетти. До войны, помню, выпускали голубей из большого такого ящика. Голуби – символ мира. Поэтому теперь хлопушки. Я упал сразу и подмял рядом стоящего, как учил Гай. Это была девушка. Девушка порвала колготки, запачкала юбку. Я уронил себя и ее в лужу. Она так на меня орала. А все другие расступились, чтобы лучше было видно. Все смеялись, потому что это смешно, и фотографировали, потому что смешным надо поделиться в инстаграмме. Но когда я говорю «все», то вру.
Лужа. Если ты когда-то роняешь в лужу вулкан Везувий, будь готов, что уронишь в лужу и себя. Я вру, когда говорю «все», потому что мне нужно удержать в твоей голове высокую ноту отчаяния. В твоей и в своей. Потому что тогда я кит, выбросившийся на берег. Тогда я потомок тех китов, которые видели Генри Гудзона и Филиппа Картерета, капитана шлюпа «Ласточка». Если ты на войне, то хочешь не хочешь, научишься умирать. Главное дело в этом – увидеть себя со стороны. Тогда умираешь не ты, а тот, кто остался. Это он подрывается на растяжке, получает пулю от руснявого снайпера, попадает в плен, где пьяные казачки отрезают уши, это его накрывает минометным огнем. Это он не выходит из Иловайска. И его жалко. А тебя нет. Я давно смотрю на себя со стороны. И тут я взрослый, спокойный и совсем не истеричка. Я даже говорю по-другому. Пришей мне, доктор, биполярное расстройство, если тебе так будет легче. Взрослый и спокойный, тревожный, конечно, но медленный, очень медленный. Но звук хлопушки, грохот двери… и лужа. И вроде снова как будто живой. Выходит, что я дорожу своей истерикой и хочу вернуться. Я хочу перестать видеть себя со стороны. Я хочу еще побыть маленьким обиженным пацаном, которому можно кричать, ругаться, плакать и размазывать по щекам сопли. Я хочу побыть маленьким, слепым, глухим, заваливающимся на бок, тыкающимся в подбородок щенком. Я хочу ни за что не отвечать и тоже купить «лендкрузер» на четвертом году войны. Я хочу не бояться своих обещаний и больше никогда не видеть снов.
Я лежал и ждал, когда им надоест. Это я мог, сколько хочешь. Окопы, доктор, это про терпение. Верим Киплингу. Ждать-ждать-ждать. И нет отпуска на войне. Не только пыль-пыль-пыль, но еще слякоть-слякоть, грязь-грязь и холод-холод. Но ни жаровен, ни чертей. Это точно. Я мог бы пролежать сутки, но они устали раньше, «ротные», типа кураторы, развели их по аудиториям. Когда я повернулся, чтобы встать, то увидел студента Данилюка. Он сидел на асфальте, почти в луже, рядом со мной. Джинсы его были мокрые и грязные.
Сессию можно сдать оптом. Просят триста, но можно за двести пятьдесят. Курсовик – сто. Диплом – двести. С экспериментом – триста и задаток. Тезисы или статью – для рейтинга – сто на любую тему. Диссертация с защитой «под ключ» от двенадцати тысяч. До войны было дороже. Я написал Академику: «Зачем мне диплом? В какую дырку я буду его совать? Кем я хочу быть?»
«Кем?» – ответил мне он. Поставил на паузу, потому что у меня нет ответа. И в логике Академика и ангела его Стива Джобса я должен просто потерпеть. Потерпеть, пока не созрею или пока не привыкну к «как все».
Я бы мог, наверное, заправлять автомобили. Любил бы фуры и дружил с дальнобоями. Я давал бы им с собой соль и пряное мясо, а они привозили бы мне рассказы о дорогах и стоянках, о людях, едящих руками, о собаках с человеческими голубыми глазами. Я мог бы жить на заправке, в маленькой комнате без окна. Я варил бы бограчи и борщи, я заваривал бы чай и мыл посуду в маленьком баре с кухней. Я ждал бы своих, тут, на берегу, и мои возвращались бы, делая крюк, чтобы заправиться именно здесь и, похлопав меня по плечу, нарисовать карту всех на свете правильных поворотов. Моя заправка была бы электрической и работала от солнечных батарей. А поскольку солнца было бы много, я вялил бы мясо и сушил фрукты. А мой хозяин – хипстер из Днепра, снимался бы в документальном кино.
Зачем мне диплом?
Но Стив Джобс был непреклонен. И студент Данилюк был послан мне именно им, не иначе. Студент Данилюк выигрывал олимпиады и дебаты, писал статьи на английском и учил китайский, ездил на конференции в Кошице и Нью-Йорк, и еще куда-то. Он моделировал левацкую экономику – экономику потребностей и взаимообменов, а не денег. И солнечные батареи были его мне подарком.