Я Славчик. Славчик. Я сам. Я сам это выбрал. Я сам. Славчик. Славчик. Славчик. Доктор, я Славчик? Курить запрещено? Курить запрещено? Глупо запрещено. Строго запрещено. Страшно запрещено. Страшно.
Уже здесь, да, уже здесь. Уже здесь. Лето, август, осень, сентябрь. Но снег снова белый. Кот в Коростене. Красного нет. Пес безымянный. Минное поле. Снег снова белый. Минное поле. Пес безымянный. Но Славчик уже здесь, уже здесь. Раньше звука. Не думай. Раньше грохота. Треск. Потом будет поздно. Прикрывай голову. Падай на того, кто дурак. Тяни его вниз.
Это хлопушки, придурок. Это праздник. Я теперь в грязи, идиот. Я теперь в грязи. Вставай уже. Вставай уже. Вставай уже. Смеются. Смеются. Смеются. Смеются. Все смеются. Видишь, сколько их? Видишь, сколько? Слышишь? Слышишь их? Слышишь, как смеются? Ты должен слышать, доктор. Ты должен слышать, доктор. Все смеются.
Тяни его вниз. Я тяну. Я тяну, потому что знаю, как падать. Тяни любого, кто рядом. Кто рядом, тот свой. Я тяну. Я убил. Мы падаем вместе.
А теперь ведь тишина, да, доктор? Не до смеха. Тишина…
* * *
Случайным образом, случайным образом Степан Николаевич здесь. Слишком стар уже для работы. Давно болят ноги. «Если рассчитывать жизнь еще на двадцать лет, то сустав можно менять», – говорит хирург. Молодой хирург, уверенный почему-то, что до старости не доживет. – «Но если не рассчитывать, то риски превышают…»
Мамочке, которая благополучно добралась до Америки, тоже отказали. Десять лет назад шунтирование, семь, почти восемь – один глаз почти ослеп, но другой, слава Богу, спасли. А вот коленки, уже, наверное, не круглые, но другие Степан Николаевич представить не мог, чинить отказались.
Мамочке скоро сто, милая сиделка выводит ее в скайп, но мамочка быстро устает и засыпает. И Степан Николаевич засыпает вместе с ней, стараясь вдохнуть ее запах. И ему кажется, что скайп передает что-то такое, что-то похожее на запах. Но физик Ковжун знает, что этого не может быть. Физик, теперь уже совсем отдельный, насмешливый, вырвавшийся из-под гнета покладистого Степана Николаевича, насмехается, дразнится и обзывает саму идею передачи запаха брэдбериевой чушью, но Степан Николаевич не помнит, чтобы Брэдбери писал что-то такое о мамочкиной помаде, которую она никогда не вытирала с губ, намазывая сверху по многу раз и в любой даже неподходящий момент, намазывая так, что к вечеру, к тем вечерам, которые помнились, губы алели, как знамя революции, и пахли сладко, как пахнут конфеты и любовь.
Давно болят ноги, давно умерла его физика. Еще раньше, чем ноги. Твердое тело, сверхпроводимость, военные нужды, завод «Топаз», пятилетний план, «наука в долгу перед производством, а враг не дремлет», военная тайна, государственный секрет. Из-за освоения космоса в хозяйственных целях физика Степана Николаевича не приняли в партию. Но он, кажется, и не хотел, потому что уже был немолод и к карьере такого рода спокоен. Но кричал, помнится, сильно: «Чушь! Какая чушь! У хозяйственных целей есть цифры, есть экономика. Посчитайте! Чушь! Физика – это идея, это всегда выход. Это выход за пределы сегодняшнего знания. А вы огурцы там собрались выращивать? Или тюрьмы устраивать на орбите?!» Смелость была хилая, конца восьмидесятых прошлого века, не выстраданная, а уставшая смелость, за которой сразу пришла бедность.
Космос кончился как факт, и физик Степан Николаевич тоже. Порвалась связь времен. Осталась кафедра с отложенной на когда-нибудь зарплатой, осталось секретное КБ со старыми распечатками из журнала «Сайенс» и другими – тоже старыми отчетами, украденными, вероятно, из лабораторий вражеского Массачусетса или непосредственно из ЦРУ. И еще стыд, природа которого была не ясной, но не требовала анализа. Степан Николаевич аккуратно спрашивал и убеждался, что стыд вот этот, такой тихий, почти не разрушительный, был тогда у всех его коллег. О нем надо было, наверное, разговаривать. Но разговаривать было некогда. Мертвый физик наотрез отказывался голодать. Тем более что брат Кирочка, выученный на переводчика, не мог найти работу, уехал в Австралию, но там тоже, увы. И сестры – Катюша и София – прости Господи, экономистки, дважды погорели на кооперативных магазинах, испугались и случайно оказались под следствием и на счетчике у бандитов. И кто-то должен был их выкупить и спасти. У Катюши к тому же плохо усваивался белок, особенно, если что-то было ей не по вкусу.
Маленькой она вообще ела только фрукты и паровые котлеты. И еще конфеты, которые Степан Николаевич покупал, чтобы подарить Аллочке-невесте или порадовать Аллочку-жену. Аллочка кричала криком: «Они не твои дети! Я не могу усыновлять взрослых дееспособных теток и дядек. Я этого не выдержу». Но выдержала, привыкла. Приспособилась даже к самому маленькому – Игорьку, который оканчивал школу, поступал, учился, приводил девушек уже при Аллочке – законной жене и хозяйке дома.
Сейчас все они – Кирилл, Катюша, София, Игорь – рассыпались по всему свету, как мамочкины горошины. И весь этот свет время от времени проникал в старую квартиру Степана Николаевича самыми неприглядными сторонами: то маленьким пособием по безработице в Греции, то атакой террористов в Израиле, то цунами, приходящими во Флориду так регулярно, что лучше бы там и не жить, и Португалией тоже, где стройки то замораживались, то открывались вновь, но уже без зарплаты за прошлые здания, возведенные лишь до половины.
Физик иногда взрывался и негодовал, негодовал вместе с зятем, лихоманка его забери, они кричали, совсем как Аллочка когда-то: «Это взрослые люди. Это очень взрослые люди. В самом худшем случае, в самом худшем они все равно не будут спать под мостом. Они шантажисты, а не родственники». – «Они – дети», – сопротивлялся Степан Николаевич дежурной фразой, которая успокаивала Аллочку, но не зятя, не зятя, чтоб он сто лет жил.
Случайным образом он здесь. Можно было бы завтра или даже послезавтра. В общем, можно было до конца недели железно. Но какая разница, какая разница, если все уже и так решено и нужно отдавать, потому что пришла пора отдавать?
«Если вы не хотите, я все порешаю», – говорил зять. И это отвратительное «порешаю» сразу ссорило его с физиком и возвращало Степану Николаевичу утраченную целостность. – «Я порешаю, но вы скажите, пожалуйста, что вы этого хотите, потому что потом я опять буду во всем виноват. А мне надоело!»
«А и будешь, – мстительно усмехался Степан Николаевич. – А кто, если не ты? Кто?»
Конечно, не вслух. Но и так было понятно, что зять женился на дочери профессора по расчету. И хоть денег тогда должности и звания уже не приносили, но инерция мышления, вера в возможность покинуть свое холопское сословие с помощью брачных уз, вырваться из среды, где нет перспектив, а только водка и водка. Степану ли Николаевичу было об этом не знать?
Мамочка пыталась вырваться постоянно. Красавица, легкая и видная, как пух из мохеровой шапки, она всегда пропадала от любви. Иногда надолго, иногда всего на несколько недель, она пропадала, исчезала из видимой, простой и очень злой, семеновской – поселковой, но внутри города – жизни, забираясь то в дальние дали Первой линии, где ходили нарядные люди, то проваливалась в глубокие норы других, таких же злых, как Семеновка, поселков на окраине. От любви и только от любви у нее рождались дети. Уверенная и много раз говорившая об этом громко всем, кто хотел слушать, что дети – подарок Духа Святого, она записывала их всех – и Степана, и Киру с Игорем, и Катю с Софией – Николаевичами, обещая этим судьбу дивную, или угодническую, или, может быть, и ту и другую.