Ночь с Кокошкой. Андреев не мог оторваться: читал все подряд, представляя себе ярко сцены и диалоги этой безумной-безумной жизни.
«Милая Гермина, ну ты же скульптор. Ну что тебе стоит сделать удобную женщину в полный рост…»
«Оскар, я – скульптор, а не Господь Бог. Но, кстати, даже ему не удалось сделать удобную женщину».
«Я принес тебе ее портрет. Сходство, сходство, нос, глаза, волосы – это очень важно… Я хочу, чтобы у нее были волосы… Зубы и язык, если можно».
«Я бы предпочла фотографию, если мы о сходстве…» – Вот Гермина Моос уже тяжко вздыхает, понимая, что выкрутиться ей не удастся. Но он вдруг обижается, а значит, появляется шанс разругаться и забыть об этом странном заказе: «Тебе не нравятся мои картины?! Это нечестно. Я пришел к тебе за помощью, а совсем не для того, чтобы ты расписалась в своем невежестве!»
«Тогда сделай ее сам. Вылепи из глины…»
«Я пробовал. Тот размер, который мне нужен, не влезает в печь для обжига. И с глиной неудобно спать».
«Ты собираешься с ней спать?»
«Да. И есть, и пить, и принимать гостей. Я куплю ей платья и туфли… У нее длинные ноги, у моей дорогой Альмы…»
«Это абсурд, Оскар. Это – абсурд. Над нами будут смеяться».
«С те пор, как меня оплакали, похоронили и предали земле, а некоторые – просто предали, я имею право на то, чтобы надо мной смеялись. Я хочу, чтобы надо мной смеялись». И вот тут она уже дрогнула. Дрогнула, но не подала виду: «Но, дорогой Оскар, настоящая Альма может передумать. Жизнь бывает длинной. Ты сам убедишься. Она может передумать. А зачем человеку две Альмы? Они превратят твою жизнь в кошмар».
«Это ты кому сейчас говоришь? – возмущается Оскар. – Это ты говоришь драгуну, который упал с лошади, был ранен в голову, лежал на поле боя и смотрел на небо. Причем небо моим почти умирающим глазам показалось раскрашенным достаточно примитивно. Да, я не мог уйти в мир иной, не улучшив пейзаж. Но штык в грудь! Я не просил меня добивать. И вот это и есть кошмар: когда ты получаешь не то, чего хочешь, а совсем наоборот. Причем даже это «наоборот» сделано настолько плохо, что покойный император Франц Иосиф не смог бы назвать это уродством. Гермина! Я уже заказал ей чулки!»
И вот тут она сдается окончательно. Потому что чулки – это аргумент. Если бы Андрееву пришлось заказывать куклу Марины, он никогда бы не додумался до чулок. Оскар говорит: «Пустяки, такое было время. Тем более что я – дегенерат. Только не говорите моей маме, она может снова сильно расстроиться».
«Я и сам дегенерат, – отвечает Андреев. – Мне в ректорате сказали…»
«Ну что вы! Слово – не документ. Тут нужно освидетельствование и кто-то вроде Геббельса или Гитлера. У вас есть на примете кто-то вроде Гитлера?»
«Не в моей стране. Есть», – улыбается Андреев.
«О, когда есть Гитлер, никакая страна не может быть твоей. Поверьте моему опыту. Сначала Австрия, потом Чехия. Потом я бежал в Англию. К счастью, он туда не добрался. К несчастью, там обо мне никто не слышал. Но мне удалось нарисовать советского посла. Ему не понравилось, и он отказался платить».
«Вы рисовали его голым?»
«Почему? Одетым, с газетой в руках. На фоне Ленина. Поза Ленина была немножко идиотской… Признаю. Но зато как живой. Мне казалось, что они это любят. А потом я вернулся. Но Альма… Она отказалась попрощаться со мной даже перед смертью. Она, кстати, умерла первой…»
«Так закончилась ваша война…»
«Юноша! Война заканчивается тогда, когда начинается следующая. Когда бывший союзник называет тебя дегенератом. А бывший враг покупает твою картину для своей галереи Тейт…»
«Где-то я уже сталкивался с этой мыслью…» – говорит Андреев.
«Сталкивался он…» – раздраженно хмыкает Кокошка и удаляется потому, что наступает утро. Будильник в телефоне звенит, газовая колонка подпрыгивает, как центрифуга, где-то на лестнице громко урчит пылесос фрау Элизабет и хлопают двери. Хлопают двери. Так, как будто приходят или, скорее, уходят гости.
«Проспал, – думает Андреев. – Опоздал». Он собирается и почему-то не тревожится. Он оценивает эту ночь как счастливую. Фиксирует ее, запоминает, чтобы длить и рассматривать в любой удобный момент.
Счастливая ночь.
* * *
– Федор Сергеевич, вы такой демократ, – сладко и укоризненно сказала тетка, вставая и наваливаясь большой, на вкус Андреева, не слишком аппетитной грудью на голову сидящего за столом ректора. Заседание рабочей группы было объявлено закрытым. Но Андреева попросили остаться, чтобы «довыяснить вопрос при спокойных обстоятельствах». Про «выясненных» и «невыясненных» хорошо было у Платонова в «Ювенильном море». Но эти, все еще пользуясь мистическими формулами про́клятой страны, вряд ли знали, что говорят смешно, но и страшно. Страшно, что все еще так говорят.
– Ну что вы… мы все теперь обязаны быть демократами. В такое время живем, – зарделся ректор. Вздохнул. Наверное, он хотел бы для себя другое время, которое обязывало быть кем-то другим, более понятным самому себе, удобным. Андреев тоже часто об этом думал. О другом времени, в котором можно было бы жить. Но где-нибудь в Афинах или Сиракузах не курили табак; в кантовском Кенигсберге зимой было холодно и спать нужно было одетым, а Андреев любил голым; в сартровском Париже не было мобильных… И не было еще ни одного столетия, чтобы совсем без войны.
– Пусть уж едет, – вздохнула тетка. – По вашей только доброте. Но отчет – подробнейший и с печатью, журнал выходов с подписью директора. Я надеюсь там, где вы собираетесь быть, есть начальство? Вас же будет кто-то контролировать? Вот пусть он «выходá» и подпишет. Мы, в рамках борьбы за инновации, разработаем вам отдельный журнал выходов. А вы его апробируете. А уже после разберемся.
Андреев ее обидел, эту женщину-тетку. Возможно, в первые годы преподавания она была его студенткой. И вместо «отлично» он поставил ей «хорошо». И может быть, даже издевался, шутил, подначивал. Он был тогда невоздержанный на язык, резкий и несправедливый, как все начинающие. Наверное, он как-то самоутвердился за ее счет. А теперь вот она восстанавливает баланс справедливости. Но извиниться за прошлое – невозможно. Сказать слова – да, но получить прощение – вряд ли. Больно и обидно было не этому вот человеку с большой грудью, а другому – юному, доброму, наверное, неиспорченному. Он не может услышать извинений. Он давно оглох от своей обиды, а потом научился с ней жить.
А «журнал выходов» она ему таки сделала. И каждый день в Вене Андреев подделывал подпись директора, списывая ее с копии приглашения, присланной в посольство. Через неделю ее было не отличить. Оставалось только поставить на все это дело печать. Печать Андреев планировал перекатать сваренным вкрутую яйцом с какого-нибудь настоящего документа. Но подлинный институтский документ никак не попадался. В рейтинге теперешних кошмаров, который мог бы составить конкуренцию Кокошкиным, была мысль о том, а что если придется по-честному? Что, если придется показывать этот журнал, объяснять его необходимость, рассказывать об инновациях. Как честно побывший некоторое время советским, Андреев очень боялся упасть в грязь лицом перед Западом.