Поколения их старших все время уезжали, бежали, прятались, меняя города, дома и имена. Папины деды, рассыпанные Первой мировой и революцией по Европе, возвращались на красные стройки, чтобы исчезнуть статистами в громких делах врагов народа, погибнуть в гетто или вырваться и раствориться в степи, прикрывшись плохо подделанными паспортами и фамилиями, из которых торчали все Авраамовы колени. Мамины тоже – без точных названий и географических привязок, с обмолвками о торговых домах, булочных, электрических работах в Рижском порту, они выбирали исчезновение в шахтных поселках, рудниковых больницах, они не верили, что оседают надолго, даже здесь, где их никто не искал, а потому не мог найти, они легко поднимались и переезжали из городка в городок, называя это карьерой и большим человеческим ростом.
Мои родители были первыми, кто не бежал. Но страх перед тем миром, который вспыхивал от любой спички кровавыми побоищами, страх не названный, наверное, даже не осознанный, был фундаментом запрета на свободу моего передвижения. Путешествие по снятым квартирам – наша общая с ними сублимация тайного желания сбежать из города До и упасть в объятия большого и небезопасного мира.
«Почему ты не уехала?» – этот вопрос мне потом задавали как комплимент, в котором – признание моей особенности, чудаковости, явного или неявного отличия, способностей, наверное, тоже. «Ну вот теперь ты в Киеве. И здесь столько возможностей. Надо зацепиться. Это шанс».
Шанс, да.
Я не уехала, потому что кто-то должен оставаться. Кто-то обязательно должен оставаться. В прекрасном, мобильном, постоянно движущемся, легко переезжающем с места на место мире кто-то должен оставаться… Чтобы открыть дверь, полить цветы, вытереть пыль и к праздникам помыть окна. Я не уехала, потому что выполнила план своих родителей. Я согласилась укорениться и назначила аквариум океаном и нашла в нем течения и впадины, населила хищниками и объявила стеклянное дно затонувшей Атлантидой.
А потом, много позже моего согласия, случилась война…
* * *
«А у нас Гена пришел, – сказала мне тетя Тамара. – Из армии. В отпуск».
«А Роза что?»
«А что? Гонит его, паразитка. Ты скажи ей, а?»
Мы открывали двери. Я – свою. Тетя Тамара – свою. Была зима, вечер. Я приехала со сборов по подготовке к республиканской олимпиаде по географии, в которой не собиралась участвовать, потому что предыдущую, областную, выиграла совершенно случайно, в связи с отсутствием достойных конкурентов и самой географии – в числе уроков выпускного класса. Я была победителем, потому что помнила кое-что из прошлого года. Хорошая память – всегда наказание. Поэтому на сборах мы с одним мальчиком усердно изображали из себя двоечников, путающих Тегусигальпу и Антананариву, Гватемалу и Гвинею, муссон и хамсин, овраг и холм. На всякий случай мы сами ставили себе двойки и разрисовывали красным знаком вопроса собственные ответы. Мы готовились к беспроигрышному бегству, и каждый день я придумывала новые варианты нашего общего избавления от грядущих географических побед.
«Розочка, – крикнула тетя Тамара. – Тут Аленочка тебе что-то сказать хочет. Выйди…»
Розка вышла. Тетя Тамара юркнула в квартиру и закрыла за собой дверь.
«Что ты должна мне сказать?»
«Чтобы ты не гнала Гену».
«А я и не гоню, – усмехнулась Розка. – Невеста ему не дает. Бережет целку. Так он вот пошел по старым адресам…»
«Сволочь», – выдохнула я.
«Дурак просто, – не согласилась Розка. – Мать в субботу съедет в село. И все у меня будет».
В моем тогдашнем амплуа самой модной была песня про гордость. Я могла исполнить ее с любыми словами и на любой мотив. Но, глядя на Розку, она вдруг заткнулась. Моя песня. И я вместе с ней.
«При чем тут Гена? Ну? Сама подумай? Мое тело – мое дело. Я хочу и я буду. Беречь-то уже нечего».
Ну нет. Ну не так. Я хотела бы, чтобы блудный Гена раскаялся, чтобы принес себя и свое двухколесное будущее к Розкиным ногам, чтобы она покапризничала немного, но приняла, чтобы он, утирая слезы счастья, поклялся ей в верности и никогда больше не нарушил данного слова. Тетя Тамара ждала, наверное, примерно того же, что и я.
Но у Розки был варган. Хор сирен и тело, которое было назначено единственным источником свободы.
Если отдаляться от нашей лестничной площадки на приличное расстояние, то мы не были аквариумными рыбками. Скорее тараканами, выжившими после катастрофы. Детьми, родившимися в бараке, но не имевшими об этом никакого понятия. Мир, явленный нам с голоса угасающего колонизатора-оккупанта-диктатора, казался единственно возможным. Все эти кровати, хрустальные вазы, клятвы юных пионеров, буржуазные фальсификаторы истории, враги, линейки и успехи мелиорации не виделись как колючая проволока и даже как забор.
Мы не приближались к границам дозволенного, а просто хаотично перемещались внутри ограниченного помещения, но Розка вдруг обнаружила в нем Сашу, Гену и собственное тело, которое не могло принадлежать никому, кроме нее.
Гена писал ей письма из армии. Отвечала ли она, я не знаю. Лучше бы нет. Вернувшись, Гена женился на своей целке, выполнил кандидата в мастера, вошел в сборную области по мотокроссу, выиграл пару кубковых соревнований. Мог бы и больше, но периодически запивал. В запоях или в выходах из них являлся под наши окна, садился на скамейку и думал о чем-то своем, не решаясь ни стучать, ни ломиться, ни вызывать Розку на последний самый важный разговор. Если он задерживался до утра, тетя Тамара выносила чего-нибудь «от головы» – рассол, квашеную капустку, аспирин или сразу – похмелиться. Иногда тетя Тамара и Гена выпивали на скамейке вместе. По чуть-чуть. Но этого хватало, чтобы начать трудный разговор о Розке, таскающей Сашу по врачам, вдруг влюбившейся в футбол, живущей на конюшне, не желающей учиться и постоянно убегающей в село, которое обозначалось на карте как поселок городского типа. О непослушной Розке, о драгоценной Розке, о самой любимой Розке, ради которой они оба готовы были отдать жизнь. Но не развестись.
А Розка смеялась и иногда пользовалась его выходом из запоя, раскаянием и мотоциклом. Гена возил их с Сашей в Новотроицкое и привозил обратно. А там – копал картошку, чинил крышу, белил стены, помогал собирать яблоки и даже варил варенье, но с большей охотой – самогон.
Самогоном тетя Тамара приторговывала на конечной пяти троллейбусов, разливая его всем желающим из трехлитрового бутыля. Участковому, Розке и Гене она отдавала небольшой процент.
* * *
Война – это не только о победе. Это еще и о возможности выбрать себе смерть. Жизнь, в общем-то, тоже об этом. Но в жизни эту тему можно пропустить: сачкануть, сбежать, научиться уворачиваться от накатывающей дребезжащей тревоги. Отложить, в конце концов. Договориться с «темой» по-хорошему и попробовать не думать.
У войны меньше времени, но больше определенности. Когда страх бомбежек становится усталостью – ноющей, не острой, но такой, что плечи уже не расправишь – убежища и подвалы не спасают. Механическое сохранение тела под землей или между толстых несущих стен только добавляет отчаяния. Кажется, что это не закончится никогда. И смысл всего дальнейшего будет определяться только близостью укрытия. И к этому нет ни терпения, ни смирения. Минометная эвтаназия видится как выход. Нет, никакого «на миру и смерть красна». Хотя, конечно, она – красна. Еще как красна.