В старших классах школы, когда «Зинаида Робеспьер» была отправлена в заводь на заслуженный отдых – то есть гнить и ржаветь в воде, Сташек разведал короткую дорогу до Южи: от Мстеры, что совсем рядышком с Вязниками, он за рубль переправлялся с лодочником через Клязьму, после чего не спеша шёл пешком до самого Холуя, села богомазов, что стоит на реке Тезе, – той самой, где их колёсный пароход маневрировал, подходя к пристани со странным названием «8 февраля».
В десятом классе они добирались туда вдвоём с Дылдой и бутылочкой розового крымского пойла, остаток которого подарили на паперти нищему. Стах водил её вдоль иконостаса, как батюшка – его самого когда-то, объясняя про сцены из Евангелий, про апостолов, отправленных в семьдесят сторон света; показал и своего апостола Аристарха, и Николу Мирликийского, самого почитаемого святого на Руси, который практически приравнен к Богоматери, ибо может творить чудеса без разрешения начальства – в экстренных, разумеется, случаях… Они ходили чинно, разомкнув руки – из напускного благочестия, храм же, не дискотека! – и он рассказывал, а она была серьёзна; в церквах она всегда вспоминала своего кроткого деда, того, что узрел мальчика-бога в огненном шаре. Для церкви же надела «скромную» плиссированную юбку, которая всё равно была слишком коротка: эти длинные, длинные ноги как-то не терпели никакой завесы! Они уже решили, что обвенчаются здесь, совсем скоро, на всех плевать!.. Он говорил, припоминая ещё что-то важное вдогонку, но – скороговоркой, мечтая только о склоне, густо поросшем вётлами, куда, выйдя из храма, поведёт её – вначале неторопливо, до конца улицы, потом стремительно, всё ускоряя шаги, и затем уже мчась, задыхаясь от счастья…
Глава 8
Родня
Южа была любимой и весь год страстно ожидаемой – в отличие от Гороховца, куда Сташек ездил по обязаловке с батей вдвоём; мама – никогда!
Гороховец возникал нечасто, и ни в какое сравнение не шёл своей заторможенностью-замороженностью, угрюмой опаской перед всеми и за всё, с говорливой смешливой Южей, с открытостью и щедростью южской родни.
Зато добирались до Гороховца просто: сорок минут на электричке. Городок небольшой, но тоже уютный, купеческий, стоит на круче над Клязьмой и весь – в куполах и колокольнях, которые особенно хороши, если смотреть на них с Пужаловой горы, не замечая извечные горбыли – заборы. Встречались там, как и всюду в районе, прекрасные старинные, да и новые деревянные дома, в таких наличниках, в такой кружевной резьбе, что мимо пройти невозможно! Иной хозяин-столяр и флюгер замастырит петушистый, и какого-нибудь медведя или кота на крышу посадит, и сидит тот хитрющий котяра в шляпе-борсалино, какой у хозяина сроду не было, ещё и трубку покуривает… Остановишься и стоишь, любуешься деревянными кружевами и фигурами. Сколько же, думаешь, умельцев живёт по русской провинции!
Но от станции до города далеко, четырнадцать километров, и уж станция сама, и посёлок при ней (шесть сотен душ) совсем неинтересны и, в отличие от холмистого Гороховца, плоско-унылые, как блин.
А родня ещё и жила на окраине.
Так батя говорил: «родня», и Сташек в детстве за ним повторял. Хотя, если вдуматься, это такая родственная даль, что уже не родственная, а свойственная. Батя однажды рассказывал ему длинную историю переплетения двух разных ветвей в одной семье, но, видимо, рановато: Сташек заскучал и из головы всё повымел. Ему в то время плевать было – кто там с какой стороны и кому является пасынком или приёмным племянником. Он детским сердцем чуял: Южа – вот это родня, а Гороховец – наказанье-послушанье, за-ради бати.
Считалось, что приезжали навестить дядю с тётей. Тётя Настя и дядя Назар – так их батя называл, а Сташеку велел уважительно: Настасья Васильевна и Назар Васильевич. Разговаривали они, как в драмах Островского, протяжно-певучим ладом, сильно «якали»: да мой плямянник, так то всё лебяда, связти б на подводе… Сглатывали слова: фчерашно малако, вот в старо время… ну ты как делаш! да что ты знаш!.. И вместо «ремонтировать» или «починить» говорили «уделать»: «уделай мне телявизар, совсем рябит-заикатса». На морковь говорили «морква», на церковь «церква».
В общем, были они какие-то… старорежимные старики. К тому времени из детей у них в живых остался только сын Виктор, – он слесарил в депо, а жена Виктора Людмила работала в службе дежурного по вокзалу. И рос у них сын Павел, Пашка, Павлуша… обожаемый дедом с бабкой, балованный, вздорный, очень сильный физически, года на четыре старше Сташека, а наглее раз в сто. Играть с ним было неинтересно и опасно, он норовил исподтишка завалить подножкой или ткнуть в бок чем-то острым – ручкой или просто отточенным колышком; а в кармане всегда наготове перочинный ножик, которым он изрезал окрестные деревья, парты в школе, прилавок в хлебном магазине… Говорить с Пашкой тоже было не о чем, он вообще ничего не читал, ничем не интересовался, зато замечательно передразнивал и мать с отцом, и бабку с дедом, да и гостей. Демонстрировал в этом какой-то изощрённый талант. Например, батя слегка заикался, и мало кто обращал внимание, но сопляк этот Пашка в разговоре с батей вдруг тоже начинал добавлять чуть подпрыгивающие «п» и «к», вроде и не слишком явно – для серьезной-то обиды, но так, чтоб заметили. Словом, всё то время, пока они с батей отдавали долг уважения старикам, Сташек жался к отцу и старался находиться где-то поблизости, даже если батя отсылал его погулять с братом. Весь этот долг уважения Сташек ненавидел ещё и потому, что за столом там непременно было вдоволь выпивки; куда только подевалась их хвалённая семейная «трезвость», думал Сташек, глядя, как Виктор выносит из кладовки и ставит перед гостями очередную бутыль самогона, – рассосалась?
Дело в том, что последние годы батя стал не то чтобы запойно пить, но… попивать стал при случае, и та граница, за которой человек обычно чувствует, что надо остановиться, у него сильно отодвинулась. Мама это очень чувствовала и переживала. Провожая их в Гороховец, шёпотом просила Сташека «смотреть, чтоб не напоили…». Бесполезно, ничего не помогало! Брат отца Виктор за стол без бутылки не садился, а пил некрасиво, жадно, молча… Быстро накачивался и выходил из строя. Дядю Назара при виде пьяного сына корёжило, но силы и влияния на Виктора он уже не имел, вот и сидел мрачный, не поднимая глаз, – никакой беседы за столом не получалось. Разве что женщины, чувствуя неловкость и неладность застолья, заводили натужные разговоры о том о сём, – о соседях, о поселковых новостях, о том, что вчера в телевизоре показывали… Батя же в доме гороховецкой родни будто терял всю свою выправку, всю свойственную ему строгую подтянутость, грузнел, в подпитии неудачно шутил и казался каким-то… блаженным, что ли. В разговоре с роднёй почему-то заискивал, со стариком всегда соглашался, не лез на рожон. Сташек, когда подрос и стал кое-что понимать и наблюдать за людьми, в таких застольях тосковал, отчуждался… и злился на отца.
Дом в Гороховце – основательный, просторный бревенчатый пятистенок с русской печью, – построен был давным-давно, ещё когда сыновья все были живы и никто не спился. И вот печь была замечательная: приёмистая, глубокая – чего там только на огне не стояло. Чугунная плита с пятью конфорками, устроенными весьма изобретательно: снимешь одну заглушку, центральную, и тепло идёт под кастрюлю, но не шибко; снимешь следующее кольцо – огня прибавится… ну, и так далее, до мощного обогрева. По пять штук их было, этих колец, на каждой конфорке.