Зато в обстановке дома Бугровых точный глаз, безупречный вкус и талантливые руки Ильи Ефимыча сыграли свою облагораживающую роль. Ведь всё его работа: овальный стол, который раздвигался-размахивался с таким запасом, что за ним усаживалась вся большая южская родня; комод с плавной полукруглой столешницей, с гнутыми ножками, похожими на запятые в тетрадях по чистописанию.
Но главным украшением дома была вырезанная им рама. Именно вырезанная, как вывязанная, так что картину в ней – точнее, жалкую копию очередных медведей на лесоповале – никто уже не замечал. Рама была вихревой увертюрой, барочным шедевром, целой рощей завитков, целым букетом лилий… Трудно было оторваться от созерцания этой красоты. А медведи… ну, что – медведи! Их, кажется, сам же Илья Ефимович и вписал в свою раму, и родители отнеслись снисходительно: должно же там внутри что-то быть. Его огорчительная страсть к малеванию бездарных картин (в мастерской на отдельной полке стояли банка с кистями, бутылка лака, а в коробке, стыдливо задвинутой в уголок, лежали тюбики масляных красок, за которыми он ездил в Мстеру, ибо в Вязниках не было ни галереи, ни художественного салона), – эта жалкая побочная страсть не могла ни омрачить, ни как-то скомпрометировать его бесподобное мастерство.
«Красно-деревец – дерева певец!»
* * *
От вечно гудящего, бубнящего-грохотучего вокзала двор был отделён штакетником с калиточкой. Символическая граница… и всё же за калиткой, будто отсекавшей служебную жизнь, расстилалось пространство жизни домашней: расхристанной, разно-пахнущей, разно-движимой, и ласковой, и ругачей, а случалось, что и драчливой. Словом, семейно-забубённой. Возможно, поэтому женщины ходили по двору в халатах, большинство – в выцветших и подштопанных, но если удавалось отхватить где-то новый, байковый или шёлковый, могли в нём и в гости явиться, покрасоваться. Это считалось приличным.
Соседи…
Почти все они, так или иначе, принадлежали станции: работали на станции, зависели от неё, крутились на её орбите. Женщины, если не домохозяйствовали по своим огородам и курятникам, работали поварами в столовой, продавщицами в магазинах, парикмахерами, медсёстрами в станционном медпункте… Мужское население посёлка Нововязники в основном обслуживало круглосуточную деятельность железной дороги: стрелочники, сигнальщики, осмотрщики, обходчики… Пока состав, особенно пассажирский, стоит, надо проверить все буксы колёсных пар, иначе – беда в пути; значит, обходчикам надо пробежать вдоль всего состава, открывая для проверки все буксы. Вон, Володька, брат Зины Петренко, оплошал, пропустил тлеющую буксу, и поезд на ближайшем перегоне съехал с рельсов на шпалы. К счастью, устоял, ещё скорость не набрал. Володька долго был под судом, Зинина мама, тётя Клара, аж почернела вся, но обошлось условным сроком.
Многие работали на кране и на тепловозах в депо – в огромном, как город, ангаре с несколькими путями. Тепловозы пригоняли и отгоняли вагоны, которые нуждались в ремонте. Буксы ремонтировали без крана, просто меняли смазку. Но часто требовалось заменить в вагонах доски, подкрасить их под общий колер. Тогда кран подцеплял вагон и приподнимал его, отчего – при своей огромности – вагон сразу приобретал вид щенка, поднятого за шкирку; колёсные пары снимали, заменяли другими, ставили вагон на место: беги! Ещё один кран, более мощный, стоял снаружи депо, где по обе стороны от него были проложены специальные рельсы.
В детстве Сташек любил наблюдать за работой этого монстра, похожего на гигантскую саранчу, считал его очень умным, хотя и знал, что на огромной высоте, в крохотной стеклянной башке сидит мозг: крановщик. Тот действовал двумя способами: крупные грузы, как и везде, стропалились к крюку. А мелкие детали кран, осторожный Гулливер, поднимал огромным магнитом, закреплённым на месте крюка, плавно переносил в нужную точку, зависая над вагоном узкоколейки… после чего магнит – тот на электричестве работал, – отключался от тока, и груз точнёхонько падал в вагон без крыши, как бильярдный шар – в лузу.
Узкоколейка вела прямиком на завод Текмашдеталь, где производились детали для ткацко-прядильных фабрик, какие-то станины для станков, а также чугунные ограды и ступени городских лестниц, тех лестниц, что взлетали на холмы, откуда распахивался невесомый зелёный-голубой вид на город, на купола церквей и на реку, с голенастым во́ротом понтонного моста…
* * *
Из всех станционных профессий больше всего Сташеку нравился дежурный на блокпосту. Он частенько забегал туда поглазеть, – и попробуй не пусти куда-нибудь сына Семёна Аристарховича, – на всегда интригующую его картину движения поездов. На стене зала картой звёздного неба висело электрифицированное панно, сияющее красными и зелёными огнями: схема всех путей станции. Вот лампочка, одна из многих, замигала зелёным: состав тронулся. И тут же она погасла, а зажглась соседняя: состав идёт в сторону Горького. Вот целая россыпь красных огоньков – значит, составы стоят и ждут, а из Горького мигает и движется цепочка зелёных огней: встречный поезд. Тут же – специальный рычаг: его надо передвинуть, тогда и стрелки на путях переводятся, и горьковский состав прибудет не на этот, а на соседний путь. И так всю смену…
Сташека завораживало могущество человека над паутиной железных дорог: от движения твоей руки зависит не только заведённый порядок некой части страны, но и жизнь тысяч людей! Великая железнодорожная вселенная переливалась огнями, дышала и даже звучала – для человека понимающего; порой Сташеку казалось: вот-вот перемещение огней и вспышки красного с зелёным сольются в мажорный аккорд, в ликующий хор несущихся составов. А могут и зависнуть в долгой фермате, или сочиться каплями нот в томительной тишине.
* * *
Несмотря на грохот проходящих составов, на близкие – рукой подать – пакгаузы, с их постоянным лязготно-гремучим копошением, двор всё же был обжитой и уютной территорией.
Кроме непременного сада-огорода на задворках каждого дома, перед крыльцом разбивался палисадник, в котором весь сезон сменяли друг друга цветы.
Перед домом Бугровых палисадников целых два, крыльцом разделены. В одном – традиционные «золотые шары» на высоких стеблях, маргаритки, анютины глазки и львиный зев, а ещё мамина особая гордость: кусты грандиозных пионов, чьи цветы – белые, душистые, с редкими малиновыми жилками вен, словно намеренно обнажёнными перед человеком: мол, и в нас течёт кровь – неизменно расцветали огромными, с голову ребёнка, так что от тяжести даже клонились к земле. По другую сторону крыльца отец врыл в землю стол и две длинные приземистые скамьи для чаепитий. Когда наезжала родня, тут и сидели все шумной компанией, выпивали-закусывали, а ближе к ночи на весь двор разносилась ядрёная отцовская антисоветчина, пересыпанная отрывистым, всегда уместным, как горчица к сосиске, матерком.
Вечной приметой двора высился тополь, прямизны и мощи необычайной. Как уцелел он в местности, где срубить дерево вообще не считается за досадную промашку? Может, ещё со времён какого-нибудь Ильи Муромца тянулся и рос, становясь всё крепче и пышнее, уверенно царствуя над зеленью округи, и уж ни у кого рука не поднялась на этакое чудо? Красавец был тополь, со светлым неохватным стволом, исчирканным ножичками многих поколений, с целым океаном плескучих листьев, сбиваемых ветром то в шумящую толпу, то в лепечущий шёпот, то – в органную предураганную тягу. Возвышался над двором так высоко, что, возвращаясь домой из города, Сташек видел его издалека и всегда мысленно приветствовал… Ну, и привычная в те годы голубятня парила над крышами двора, и если резко задрать голову, казалась наклонной и неслась в небе, рассекая облака миниатюрной белой башенкой, увенчанной деревянным голубем – будто из облака выпал сизый турмалин и присел передохнуть.