Тут зазвучала всем известная мелодия из мюзикла «Хеллоу, Долли!» – и зал взорвался аплодисментами, настраиваясь на джазовые и блюзовые примеры и надеясь, что музыкальные вставки в этой части рассказа окажутся более длитель-ными.
И слушатели не ошиблись. Примерно с этой минуты Лёшик, с растрепавшимися по лбу и глазам кудрями, принялся даже и не говорить, а выкрикивать полуфразы между громкоголосыми фонтанными выплесками саксофона. И поначалу это выглядело выигрышным контрастом слегка академическому исполнению музыки в первой половине лекции.
– Только в их устах инструмент зазвучал чарующе разнообразно – от причудливых шлепков языка по трости до истерично-виртуозного альтиссимо, от пианиссимо в изысканных импровизациях на темы спиричуэлс до… (вопли и режущие пассажи нот высокого регистра)…
– Только великому созвездию чернокожих виртуозов импровизации!!! Оказалось под силу!!! (хрип и стон, и вопли, вопли, режущие ухо) продемонстрировать миру конгениальность саксофона и всей джазовой музыки!!!
У Надежды заложило уши. Одуревшая, она сидела в первом ряду, не понимая – что это, к чему, зачем он это… ну, есть же и джазовые прекрасные певучие… блюзовые… оой, какой ужас…
Саксофон Лёшика продолжал наяривать на фортиссимо пронзительные режущие, словно для звуковой пытки, выхлопы. Несколько родителей с детьми или бабушек с внуками поднялись и стали выбираться из зала. Эти, подумала Надежда, провожая глазами убегающих, эти вряд ли завтра выстроятся в очередь на учёбу.
А Лёшик, как бесноватый, изгибался, скакал, мотался по сцене с хрипящим саксофоном в руках, будто напрочь и вдруг лишился способности на нём играть и сейчас только выдувал и выдувал те звуки, что подворачивались под пальцы. Скрючивался в три погибели, прилаживая саксофон между ногами, что выглядело ужасно непристойно.
– Вот оно!!! – кричал он, отрываясь на мгновение от инструмента. – Вот они, нечеловеческие вопли изнасилованного!!! Экстаз музыканта, бьющего по ушам!!! Струя спермы самца гориллы, мастурбирующего в лицо посетителям зоопарка!!!
Посетители зоопарка быстро покидали помещение клуба… Надежда тоже поднялась и скорым шагом, суетливо перебирая содержимое внутри сумки (искала ключи от машины), удалялась прочь от этого самца гориллы. Это был её сын, любимый сын, в которого ухнула она все молодые годы, каждую копейку, заработанную зверским трудом, а также преданность и одиночество. Одиночество и преданность принесла она на блюдечке этому самцу гориллы…
По пути домой не отвечала на его звонки – потому, что вела машину, и потому, что не хотела слышать его голоса. Но, войдя в дом, вынуждена была ответить: он набирал её номер каждые пять минут. Когда наконец она ответила, спросил:
– Ну как? – задыхаясь и торжествуя, будто всего секунду назад завершил свою лекцию.
– Ну зачем ты! – проговорила она горько и внятно. – К чему ты всё это сделал… вот так.
– Как? – оживлённо уточнил он. Кажется, в его голосе ничего, кроме любопытства, и не -было.
– Вот эта сперма гориллы… струя и так далее в лицо зоопарку. И вообще, вся эта… подлость посреди прекрасной лекции!
Он расхохотался:
– Ма-а-ать, да ты что! Чем тебя не устраивает сперма? Это же самое главное! – проговорил в точности как та девушка в ресторане, что заказывала сладкое. – А если я не интересуюсь, от чьей именно спермы ты меня родила, это ещё не значит, что мне запрещено произносить сие сакральное слово.
Ей в тысячный раз захотелось сказать: «Я тебя не рожала» – точно так же, как ей этого хотелось в его четыре годика, когда на её отказ купить двести восемнадцатую машинку он восклицал: «Зачем ты меня родила?! Чтобы я страдал?!» – Говорить начал рано и сразу очень бойко, и чуть ли не с рождения был виртуозом-манипулятором.
– Ну, понятно, – отозвалась она устало. – Весь этот зоопарк предназначался мне и только мне.
Вспомнила, как прекрасно начинал он лекцию. Всё продумал, сукин сын!
– Конечно! А кому же ещё! – засмеялся Лёшик, видимо, жуть какой довольный. – А ты думала – кому, этому пенсионерскому клубу?
И пока она боролась с желанием бросить трубку, сам же её и бросил – на ближайшие два месяца.
* * *
Пока трепались, пока чай пили, ну и пирогов из «Братьев Караваевых» Надежда прикупила, Лёшик с детства любил сдобу, – ему дважды звонили ещё две какие-то шалавы. Разумеется, последнее слово Надежда произносила мысленно и во время непринуждённого обмена репликами сына с собеседницей лицо старалась держать непроницаемым. В обоих случаях диалог был поразительно схожим:
«Хей-хоп! Как дела? Может, встретимся?» – И после небольшой паузы: «Ну почему ты так легко соглашаешься?»
Всё это время крутил картинки и людей телик, который Надежда вообще не включала, а Лёшик врубал мгновенно, как только входил в дом, словно жаждал шумового фона не только для общения с Надеждой, но и вообще – для жизни. Причём, если мать убавляла звук, он непринуждённо и незамедлительно его восстанавливал.
На сей раз, пока сын обменивался репликами с закадровыми девушками, Надежда с интересом уставилась в экран. Там шла передача про индийских… то ли йогов, то ли совсем каких-то оголтелых истощённых безумцев: они ходили босиком по толчёному стеклу, ложились на него, а некто, чьи толстые ноги анонимно и твёрдо стояли в кадре, колотил их дубинками по головам и по спинам, и разбивал прямо на их организмах настоящие кирпичи; после чего испытуемый индус вскакивал и был как новенький…
Надежда подумала о пределе человеческой выносливости. Она знала, что всю эту ночь, после ухода Лёшика, не заснёт ни на минуту, потому что лет уже пятнадцать как он вот так же колотит по ней дубинками, заваливает кирпичами и обрушивает молот.
– Лёшик… – осторожно спросила она, – а сколько же там тебе платят, в этой инфекции?
– Двадцать рублей плюс чаевые, – бодро ответил сынок, имея в виду, конечно же, тысячи, а не рубли.
Вот тут Надежда всхлипнула: в их богатом издательстве ставка за нарисованную обложку книги была – четыреста долларов. Её редакция постоянно нуждалась в талантливых ребятах, ибо работы было – выше головы.
– Сынок… – сказала она. – Я дам тебе больше. Только нарисуй уже что-нибудь.
Лёшик утомлённо ответил:
– Мама, почему ты всегда погружаешься? Надо скользить! Скользить!
И какое-то время (бесконечное) рассуждал о том, как надо жить, медленно проводя по волосам ладонью, забыв, что остригся коротко для своего нового облика и жест этот надо сменить хотя бы на время.
И когда он ушёл наконец – а Надежда всегда в последнее время страстно мечтала об этом чуть ли не с пятой минуты его визита, попутно размышляя, почему за подобные рассуждения она постороннего человека назвала бы мудаком, а когда всю эту пургу несёт собственный ребёнок, она мучительно пытается вслушаться, и понять, и по возможности даже в чём-то согласиться, хотя очевидно же, что всё это – мудацкая чушь, мудацкая чушь, мудацкая чушь!!! – словом, когда он ушёл с богом, Надежда всё сидела и смотрела в экран: чертовски длинная оказалась передача. И там непонятных ей садомазохистов колотили, и мучали, и безуспешно пытались прикончить, а они всё жили, как особо стойкие бактерии.