В мире, где люди смертны, любой оптимист — мошенник.
Я потерял многих моих друзей. Кристофа Ламбера, генерального директора EuropaCorp, рак забрал в пятьдесят один год. Жана-Люка Деларю, генерального директора Reservoir Prod и соседа по улице Бонапарта, не стало в сорок восемь лет. Филипп Векки, его сожитель, умер в пятьдесят три года. Морис Г. Дантек, писатель-киберпанк, скончался в пятьдесят семь лет, а Жан-Марк Робер
[105] ушел в пятьдесят восемь. Ришар Декуэн, ректор Сьянс По
[106], умер от инфаркта в пятьдесят три года. Фредерик Бадре, основатель литературного журнала Ligne de risque
[107], умер от нейродегенеративной болезни в пятьдесят лет. Mix amp;Remix — настоящее имя Филипп Беклин, — иллюстратор моей колонки в Lire, побежден раком поджелудочной железы в пятьдесят восемь лет. Всех этих людей я приглашал «в телевизор», и они были отличными клиентами. Отдаться на съедение? Пожалуйста! Кроме того, у каждого был хорошо подвешен язык, что, как вы понимаете, играет огромную роль в телешоу. Помню, как Дантек поджигал петарду страницей, вырванной из Евангелия, и бормотал: «Простите им, ибо не ведают, что творят». Жан-Люк сорвал с себя рубашку и станцевал брейк-данс. Кристоф изобразил матадора, Люк Бессон — быка, приставив к голове указательные пальцы. Филипп танцевал пого
[108] под Should I Stay or Should I Go, причем со связанными ногами. Ришар выиграл конкурс air guitar, Фредерик подражал крикам всех животных, Филипп рисовал зубастые вагины. Каждый думал, что ему нечего терять. И несколько недель или месяцев спустя теряли все. После пятидесяти смерть перестает быть абстракцией. Ненавижу ее коварную манеру подкрадываться все ближе на каждом медосмотре. Смерть напоминает мне дождь из стрел в фильме The Revenant
[109]: нужно бежать, двигаться зигзагом, как Леонардо Ди Каприо, чтобы спастись от обжигающих ядовитых уколов наконечников. Я только и делаю, что ускоряюсь. Хочется взять паузу и отдышаться, но для этого нужна новая жизнь, как в Call of Duty
[110], где воскрешение после перестрелки случается в два клика. Умоляю, дайте мне несколько дополнительных десятилетий, и я клянусь, что проживу их иначе. I am still hungry. I need seconds, ok?
[111] Подарите мне пригоршню секунд. Вторую жизнь.
Я не тороплюсь осиротеть. Мне не понравилось зрелище лежачих родителей: в этом было нечто вульгарное, предсказуемое — как халтурный сценарий реалити-шоу. Внутренний голос подсказывал: «Ты должен их спасти…» Я не хотел терять отца и мать, они были моей опорой. Они дали мне жизнь, но это не для смертной казни.
Отец заново учился ходить на костылях в клинике Бют-Шомон, мама приходила в себя в Кошене после падения и множественных переломов. Казалось, что ни он, ни она не сомневались в одиноком конце. Жестокий закат жизни моих родителей — гениальная пропаганда против развода и сердечно-сосудистых заболеваний. Они жили раздельно, но я, по глупости, представлял, что они должны были умереть вместе. Много месяцев я вел передачи с фальшивейшей из улыбок, скалился, как плохой актер под коксом, так, что даже камера конфузилась и краснела. Я тогда начал вести благотворительные мероприятия: телемарафоны «Вместе против СПИДа» и «СТОП рак»… Я дико раздражался, что меня выбивает из колеи такая житейская вещь, как болезнь родителей. Получалось, что моя душа банально предсказуема. Жоанн Сфар
[112] предупредил меня однажды на обеде в «Рице»:
— Когда в десять лет теряешь родителей, все тебя утешают, ты становишься интересным существом. Если это случается с тобой в пятьдесят, никто тебя не жалеет и ты превращаешься в сироту, в самое одинокое существо на свете.
Я знал: если потеряю отца и мать, никто не сумеет (да и вряд ли захочет) всерьез интересоваться мною, то есть в моей печали была изрядная доля эгоизма. Убиваясь по родителям, плачешь над собственной хрупкостью. Я умолял гримершу замаскировать мою грусть матовым тональным кремом и орал текст с телесуфлера, перекрывая аплодисменты, организованные ассистентом по массовке: «Добрый вечер и добро пожаловать, мои смертные друзья: это не шоу, это рецепт, это предписание!»
Над буржуа-европейцем витает угроза; наш комфорт не вечен, мы научились делать вид, будто полный хаос, который царит между Большим взрывом и Апокалипсисом, мог устроить наш смартфон между двумя попытками самоубийства в прямом эфире на Перископе
[113] и Снэпчате
[114] — ныне нашем дежурном блюде дня. Нам с рождения повторяют, что мы плохо кончим. Еще до начала этого расследования я знал, что человек есть тело, но не агломерат миллиардов перепрограммируемых клеток. Я слышал о стволовых клетках, генетических манипуляциях, регенеративной медицине
[115], но, если наука не может спасти моих родителей, зачем она нужна? Чтобы сохранить нас — мою жену, дочерей и меня, — будущих кандидатов смертного списка.