Вспыхнула Ольга.
– Помилуйте, я вам скажу!.. – продолжал Платов. – Это был примерный офицер, бойкий, исправный и всегда веселый. Я вам скажу, он и теперь исправен и боек, но веселье не то: скучает и грустит, а это не след донскому казаку. У донского казака лошадь да сабля – вот его друг да потеха, а завелась зазноба, и дело не то. Это хитрая наука, я вам скажу, ты от дела на вершок, оно от тебя на аршин, и так пойдете вы врозь, хорош будет полк[56]. Я вам скажу, я не прочь, чтобы молодые казаки любили молодых девиц и женились – это, я вам скажу, очень даже хорошо, но только жизнью и здоровьем рисковать – это негожее дело. Жизнь и здоровье нужны для Царя и пригодятся для войска Донского… Но, государь мой, привез я тебе сестру милосердия, выходит она тебя, вылечит, а там, глядишь, мы и Бонапартишку разбили, – и тогда сам у тебя посаженым отцом буду, и так в Питере запразднуем, что небу жарко станет. А потом по скорости, думаю, и в крестные меня призовете. Грех плошать молодому казаку.
До слез покраснела Ольга Федоровна.
– Ну, государи мои, совет да любовь! На меня, старика, сердиться не след, а тебе, Петр Николаевич, спасибо за службу верную, да советую выздоравливать поскорее, недели через две начнем сражаться. Смею думать – и побеждать будем. Ну, прощайте, мои дети.
И, галантно поцеловав маленькую ручку Ольги Федоровны, поцеловавши и ординарца своего, Платов вышел из комнаты.
Пожали руку свитские, пожали хорунжие, Зазерсков грубовато спросил:
– Хорошо лекарство? – и, обернувшись к Ольге Федоровне, сказал: – Вы мне его, пожалуйста, не разбалуйте, а он у меня хорошее дите, разумное. Только не испортите. А ты смотри у меня. Лихость с бабой не потеряй, – и вышел.
Опять одни остались Коньков с невестой.
Понравились, полюбились эти грубоватые люди Ольге Федоровне. Она видела, что они любят ее Петруся, и потому особенно дороги они ей стали.
Платов уехал. Казаки опять предались мирным занятиям. Хорунжие уехали по соседству к Владимирским уланам. Зазерсков днем и ночью шатался по конюшням и смотрел, чтобы казаки хорошенько выкармливали коней, Жмурин пел песни и чистил Занетто, Зайкин забавлялся с детьми, И любили они этого бородатого казака затейника и выдумщика: смастерит из щепок мельницу, дом из лучинок, голову Наполеона из куска мела – «дюже развратный[57] и до всего дотошный», как говорили урядники, был старовер Зайкин.
Коньков при внимательном уходе, при душевном спокойствии поправлялся скоро.
Кашель не мучил, лихорадка прекратилась, грудь перестала болеть, а ноги и руки, ежедневно растираемые Ольгой Федоровной, быстро оправлялись. Коньков с радостью чувствовал, как возвращались силы, желал поскорее заслужить перед Платовым свою вину и мечтал о скором окончании похода, о скорой свадьбе.
Атаман зря не скажет!
Хорошо было и Ольге Федоровне. И она поправлялась и полнела, и хорошела.
«Что, – думала она, – может быть выше и приятнее, как ухаживать за дорогим больным и видеть его скорое выздоровление? Что может быть приятнее чистого поцелуя?» И не понимала эта чистая девушка, как может Гретхен жить иначе. Они спали вместе в одной комнате. И почти каждую ночь слышались три осторожные удара в стекло, и Гретхен покорно вставала и уходила, чтобы вернуться под утро.
Зачем эти свидания? Что интересного в бледном Каргине, в курчавом Жмурине?
Холодностью ответила она Каргину, когда раз вечером, на крылечке, он стал ей говорить, что ему, образованному человеку, тяжело с этим мужичьем, что его обманула жена, что его преследует Зазерсков.
Даже всплакнул слегка молодой казак перед красивой девушкой, но не вызвал участливого слова, не добился ласкового взора.
«Мужичье» было дорого Ольге Федоровне, потому что в них она видела людей, преданных и обожающих ее и ее жениха. Среди мужичья был и Жмурин, который каждый день приносил ей букет цветов и ласкал и холил «их» Занетто; среди мужичья ведь был когда-то и бедный Какурин, что ради чемоданчика с бельем для своего барина пожертвовал жизнью.
Не понимала она и измены жены Каргина, а главное, не могла понять, как можно говорить такие сокровенные вещи человеку постороннему? Не видела она также и притеснений со стороны есаула.
И ни с чем ушел «письменный» человек, думавший найти образованного, сочувствующего ему человека в невесте товарища.
Через неделю Коньков стал выходить. Тогда начались прогулки в рощу, на горы, к речке. Молодые казаки снимали шапки; старые сослуживцы, знавшие хорошо «Пидру Микулича», поздравляли с выздоровлением, новички делали фронт – и все это радовало и тешило любящую Петруся Ольгу Федоровну.
Радовало ее и ясное летнее небо, и зелень лугов, и тишина лесов с расчищенными дорожками, со скамейками здесь и там. Горячо молилась она во воскресеньям в кирке, куда водила и жениха, слушали вместе орган и проповедь пастора и возвращались домой счастливые тихим, мирным счастьем.
Часами сидя на выгоне, слушали они пастушью свирель и блеяние стад, смотрели в волны горного ручья, наблюдали жизнь муравьев в лесу, прыжки забавной белки.
– Ведь и ты моя белочка! – говорил ей казак.
– Ax ты… Сам ты белка!
И широкой волной охватывало их счастье. И не было лучше времени для них, как это лето 1813 года в Саксонии, во время роздыха от брани и сражений.
Казалось, Бог хотел вознаградить хорунжего за его лишения. И Божья награда была больше и выше, чем все кресты, все знаки отличия, данные людьми…
Но недолго длилось это блаженство.
Как минута, промелькнули две недели вдвоем; здоровье вернулось; пора было в строй.
Перемирие кончилось, полки собирались к Дрездену…
С трудом уговорил Коньков Ольгу Федоровну воспользоваться случаем и с транспортом раненых гвардейцев уехать к отцу в Петербург.
– Я буду так спокойнее, моя ненаглядная, радость моя.
– Я с тобой хочу! – капризно, как маленький ребенок, повторяла она.
– Нельзя, дорогая. Мы опять в разъезды, мы опять уйдем вперед, чтобы быть очами и ушами армии, опять будем душу свою полагать за други своя, как учил нас Христос. Разве худо это?
– Ах, голубок мой! Так хорошо было эти две недели знать, что ты в тепле, что ты со мной, что тебе хорошо. А теперь опять я буду волноваться, буду не спать, томиться, ожидая тебя.
– Не бойся, моя радость! Война скоро кончится. Идут уже переговоры о мире.
– Дай Бог!
В одно ясное утро в первых числах августа раздались Крики для сбора, поседлали, повьючили коней казаки, сел на Занетто Коньков, и в слезах, в дорожном платье вышла проводить жениха Ольга Федоровна.
– Прощай, голубчик!.. Прощай, Занетто, носи своего барина, выручай из беды… Прощай, Жмурин… Зайкин… Прощайте, друзья мои. Да поможет вам Бог. Прощайте, Аким Михайлович. Прощай, дорогая сотня! Прощайте, милые атаманцы… Ну, еще раз прощай, Петрусь, догоняй, отстанешь, – прошептала Ольга и поцеловала пыльный сапог его.