Тронул было лошадь Коньков, да атаман остановил его:
– Постой, дружок, еще спроси-ка ты у Карпова донесения. Давно ничего, я вам скажу, не слышно.
– Слушаюсь! – молвил Коньков и поехал.
Ахмет был под ним в тот день. Конечно, не тот сытый, выхоленный и выглаженный Ахмет, что скакал за атаманом в Петербург, Черкасск и Гродно, а худой, заморенный, всклокоченный «боевой Ахмет», что своей лошадиной жизнью каждую минуту готов пожертвовать для хозяина.
Полки Карпова шли верстах в пятидесяти от Платова. Надо было рассчитать еще и то, что они в движении, так что идти приходилось косо верст на семьдесят, бездорожно. Взяв с собой двенадцать казаков. Коньков тронулся в путь и к ночи без особенных приключений настиг генерала Карпова. Карпов выслушал молодого хорунжего и согласился с мнением атамана.
– Конечно, – сказал он, – пленные – большая обуза, но убивать их – недостойное христианина дело. Что же касается до донесения, то есть у меня тут очень важные бумаги, которых я никому бы не доверил, но на тебя я надеюсь. Ты известный своей храбростью и исполнительностью офицер войска Донского, переночуешь у меня, а на зорьке ступай – только смотри, вынесет ли твоя лошадь?
– Вынесет, ваше превосходительство! – уверенно ответил Коньков, обрадованный похвалой.
Ночью, лежа в одной избе с представительным генералом и с его вечно пьяным адъютантом. Коньков думал об орденах и повышениях, о том, как хорошо и лихо исполнит он свою «порученность», и о многом еще хорошем думалось ему, пока крепкий, здоровый сон не смежил его глаза.
Он был разбужен громкими кризами по всему селению. Урядники бегали и будили людей, слышался храп и ржание лошадей, выводимых на водопой, и покрикивания офицеров.
Коньков, разбитый со вчерашнего дня, с трудом очнулся.
Бледное зимнее солнце чуть золотило замороженные стекла, снег громко хрустел под ногами. Адъютант генерала Карпова напяливал на себя бездну рубашек и проклинал весь свет.
– Что, холодно? – спросил Коньков у своего вестового.
– Дюже холодно, ваше благородие. Деревья аж трещат, и птица из гнезд не выходит.
– Ну, собирайся, скоро в поход.
– Слушаюсь.
Напившись какой-то бурды, вроде сбитня, и выпив рюмки две водки. Коньков потуже завязал Ольгин платок и вышел на улицу.
Небо было почти белого цвета; бесконечный снег резал глаза своей яркой белизной, морозом сразу ожгло кожу лица, и оно загорелось. Поправил казак шарф на шее, туже надвинул истертый кивер, осмотрел команду, погладил Ахмета и, легко впрыгнув на седло, поехал на проселок. Дорога хорошо промерзла, лошади резво бежали, и отряд платовского ординарца быстро подавался вперед. При въезде в одну из деревень Ахмет насторожил уши, захрапел и попятился. Поперек дороги, у потухшего костра лежал французский офицер. Лицо его и руки, обнаженные и протянутые к угольям, были еще красны и носили следы ознобления.
По привычке обыскать и осмотреть, нет ли нужной переписки, бумаг или донесений, Коньков, соскочив с лошади, засунул руку в карман и стал переворачивать его на другой бок. Офицер издал легкий стон.
– А, он жив, – воскликнул Коньков и приказал двум казакам перенесть изнемогающего врага в ближайшую избу. Затопили печку, устроили больного на лежанке, растерли его снегом, влили в рот водки, и он начал приходить в сознание.
Коньков приказал казакам отдохнуть немного, а сам занялся перечитыванием писем. Все они были на немецком языке; одно, начатое и неоконченное, поразило офицера; он перечел его еще раз, взглянул внимательно в лицо пленника, и смертельная бледность покрыла его щеки.
«Любезный Карл Иванович, – написано было в письме. – Повремени до девятнадцатого ноября нападением на Матюровский госпиталь. Сегодня я достал русский мундир и в качестве раненого явлюсь туда же. Мне надоело служить этому шельмецу, который кинул армию и тепло одетый мчится в санях, в то время как мы голодаем и мерзнем. Как только она будет в твоих руках, сдай ее мне, я перевезу ее для тебя на границу Венгрии, где вы и отдохнете безопасно от войны. Уверь ее, что казак давно умер, чтобы она не надеялась. Будь с ней осторожнее, малейшее насилие погубит дело. Я явлюсь…»
Дальнейшее в письме невозможно было разобрать, карандаш стерся, и слова слились…
В больном офицере Коньков без труда узнал своего отравителя, барона Вольфа; письмо адресовано Бергу, бывшему на русской службе, и касалось, между прочим, Ольги Клингель.
Болью сжалось сердце.
Первым движением было встать и убить этого подлеца.
Но «подлец» лежал на теплой печи, так блаженно и безмятежно улыбаясь, сон его был так спокоен, что не поднялась на лежачего рука у казачьего офицера.
Он вышел к команде и приказал им ехать скорее к Платову, а сам остался в избе, ожидая, что больной проснется, и тогда он его допросит подробнее.
Разнообразные ощущения боролись в душе ординарца. Его мучила совесть, что важные бумаги задерживаются; ему хотелось узнать скорее что-нибудь про Ольгу, его мучили опасения за нее, хотелось знать, что с ней намерен сделать Берг, этот ужасный мстительный влюбленный.
Одно мгновение он готов был встать и скакать скорее в Матюрово, но желание разузнать подробности этого дела и тревога за позднее доставление конвертов заставили его ожидать чего-то.
Зимний день склонялся к вечеру. Начиналась вьюга и метель.
Больной пошевельнулся и открыл глаза. Должно быть, кроме ознобления, он был поражен еще каким-нибудь мучительным недугом, по крайней мере, взор его выражал страдание, а лицо казалось сильно истощенным.
– Где я? – со стоном спросил он.
– Вы у друзей, – по-французски ответил Коньков. Мутный взгляд пленного скользнул по фигуре собеседника, но, очевидно, он ничего еще не сознавал.
– Как ваше имя? – спросил Коньков.
– Барон Вольф. Секретарь военной полиции.
Коньков вздрогнул.
Вольф застонал и хотел повернуться.
– Вам очень тяжело? Что у вас болит?
– Везде! О, везде. Горит, внутри горит. Воды!
Коньков достал манерку и подал воды. Он забыл в это время, что этот человек хотел отравить и ограбил его еще так недавно, что это его злейший враг и что он покушается на его невесту. Движимый чувством сострадания к больному и одинокому, казак ухаживал за врагом.
Коньков мог убить веселого, честного, благородного Шамбрэ под Кореличами, везде и всюду мог он «поражать своеручно»[52] неприятеля, нанося страшные раны, от которых еще никто не оправлялся, – но убить или бросить беззащитного, хотя и злейшего врага – он не мог.
Жадно выпил несколько глотков воды с водкой Вольф, но взор его не прояснялся.
– Слушайте, товарищ. Там, у костра… платье… русское… В Матюрове госпиталь…