– Ну, что, молодой? – хлопнув Каргина по плечу, сказал есаул-атаманец. – Слыхал, война, говорят, будет?
– Дай-то Бог! – с жаром отвечал молодой казак.
– Не гневи Бога! Трудно казаку на войне – с нею всех потянут, а поклепам конца не будет. Кто ни воруй, кто ни мародерствуй – непременно на казака скажут. Потому такое убеждение: воры казаки.
– Да ведь и то правда. Наш брат ловчей на этот счет будет. Регулярные, те мешковаты; тот пока соберется да оглянется, а казак уже и взял…
Приятели помолчали немного.
– Слушай, Николай, неужели ты так и решился против отца идти на службу, вместо того чтобы в университет?
– Да. Решил, и твердо решил.
– Плохо твое дело. Без родительского благословения кто тебя примет?! А потом и то рассуди: к чему тебе воевать. Мало нашего брата гибнет во славу Тихого Дона?! Одним больше, одним меньше – войску прибыток не ахтительный. А ты у нас по всему Черкасску разумник – о двух языках разговоры разговариваешь, сказывают, до звезд доходил, какая планида что обозначает, знаешь, – тебе надо непременно идти в Москву – там в университете ты все превзойдешь, пойдешь по гражданским делам… Все чиновник у нас свой будет казак…
Зазерсков помолчал немного и потом продолжал:
– Я много видал и городов, и людей. Помню, в Пруссии были, в Туретчине, под Оренбург ходили. Видал я Варшаву, видал я поляков там – всякий народ себя знает. Спросишь у них, у офицеров ихних, кто теперь царь – назовут, скажут и кто раньше был, и как тогда люди жили, какие были законы, куда ходили, с кем торговали – а у нас… Что старики помнят – знаем, и то всяк по-своему толкует, потому что всякий себя умней других считает. Слыхал сейчас – Платова рядят и так, и этак; один говорит Фридланд – победа, другой – поражение.
– А по-твоему, как?
– По-моему… Да и сам не знаю. Что потом быстро отступали – верно, а что было, почему отступали – почем знаешь.
– Ты думаешь – ты в армии будешь персоной? Нет, шалишь, брат, – песчинка, нуль… Среди генералов-то наш Матвей Иванович еле приметен, а по Дону-то ровно солнце красное светит. Но дальше слушай – ну, кто мы такие, донские-то казаки? Немец он немец, у него вера немецкая, и язык свой, и все, а мы? Говорим по-русски, вера православная, а назовешь русским – обижаемся. Вот и справься здесь. Ах, был бы умный-то у нас да ученый человек, до всего дотошный – он бы все это досконально разъяснил. Во Франции, говорят, такую машину изобрели, что летать можно, а у нас на Дону-то слыхал ли кто? Брось, Николай Петрович, свою затею служить – служба многому не научит…
– Слушайте, Аким Михайлович, ну как бросить? Что, я дерево, что ли? Кругом кишит жизнь. Об весну-то в степь выйдешь, а она так и звенит, и переливается от топота коней – то казачьи полки учатся. А как пойдут с ученья да по станице с гиком да с джигитовкой проскачут – аж захолонет все во мне, и бьется, бьется мое сердце… Или вечером соберутся старики на рундучке – полковники, есаулы – и говорят между собой про Бонапарта да про Платова, а мне хоть бы единым глазком посмотреть их да познать ту славу, которой гордятся казаки по Дону! А теперь в вольном-то платье, девушки надо мною смеются: казак, а не служит. И правда, смешно это… И не хорошо – неловко. На днях Марья Алексеевна и та посмеялась надо мною. «Вы, – говорит, – может, и на коне сидеть-то не можете…» Что ж, легко это мне? – с дрожью в голосе закончил молодой казак.
– Что же делать. Если отец не хочет…
– Что мне бачка?! Бачка боится, здоровьем я не силен – выправлюсь еще! Да, знаете, Аким Михайлович, как явлюсь я к бачке с Егорьем на груди да хорунжим, а может, и сотником – ей-Богу, простит. Засну я – а во сне так битвы и снятся. Атакой идут казаки: дротики повалены, копья грозно так горят – проснешься, дрожишь весь, и страшно, и хорошо, и сладко мне…
– Проси бачку. Разрешит, и к нам тебя Балабин возьмет; нет, не будет благословения – никто не возьмет – сам знаешь: отца твоего уважают по всему войску – против него никто не пойдет.
– Ребриков взял бы меня наверное.
– Неужели он до сих пор в ссоре с твоим отцом? Молодой казак молча кивнул головой.
– Не в том у меня затруднение. Коня у меня нет, нет седла, нет всей справы казачьей.
– Ну, коли за этим дело стало – не беспокойся, я ссужу тебе и коня, и справу, и все…
– Правда, Аким Михайлович! Господи, какой вы добрый… Век буду обязан вам! То есть… – Каргин задыхался от счастья. – Я не знаю, что мне и делать, так хорошо теперь, значит, могу я успокоиться? Да? Совсем? И к Ребрикову в полк? Да?
– Обещал, так сделаю. Знаю, кто вас мутит тут всех… все вон кто!
Зазерсков показал на красивый двухэтажный дом неказачьей стройки, с тесовой крышей и с крылечком, с двумя пушками у входа. Домик был темный, и только два окна были ярко освещены. Из-за спущенных штор виден был свет, и лились дребезжащие звуки старых клавикорд.
– Послушаем, – сказал Каргин, схватывая руку есаула и крепко сжимая ее.
– Ну, вы слушайте, а я мешать не стану, – сказал Зазерсков, пожал руку своему молодому приятелю и пошел дальше, ворча себе под нос ругательства против всех баб.
А Каргин долго смотрел ему вслед, и, когда наконец фигура есаула скрылась за поворотом, он быстро подошел к окнам и жадно прильнул к мелкому полузамерзшему переплету рамы.
II
Полно, брат-молодец,
Ты ведь не девица,
Пей, и тоска пропадет!
Кольцов. Русская песня
Марья Алексеевна Силаева воспитывалась совсем не так, как казачка. Отец ее, с Суворовым ходивший в Италию, приставил к ней гувернанток – немку и француженку, на московский манер, с неимоверными трудностями доставил из Милана клавикорды и учил Марусю жить открыто и не боясь показывать свою девичью красоту.
Но не прельщали Марусю Вольтер, Мольер и Руссо, не нравились ей старинные рыцарские романы, и нехотя читала она отцу статейки «Северной пчелы» да «Донских ведомостей», что выписывал старый полуграмотный полковник. Она больше любила слушать таинственные восточные сказки, что рассказывала ей старуха туркиня; татарский язык предпочитала французскому, а на клавикордах вместо Моцартовых творений по слуху играла то заунывные, то удалые казачьи песни. Бублики и сухари, вишневка и сливянка, индюки и сазаны были дороже ей уроков грамматики, и, когда отца не бывало дома, книжки забрасывались, и француженка с немкой часами возились у плиты с молодой казачкой, поучаясь русской кухне, или учили ее делать стриццели и всякие шманд и пфефферкухены. Эта наука живо давалась Марусе, не то что грамматика, сольфеджио и таблица умножения.
Не любила Маруся сидеть за книжкой или играть гаммы. Ее тянуло и во двор, где любимый петух Журдан разгуливал по усыпанной песком земле, где лежал на цепи ручной медведь, где борзые кидались ей навстречу, а с конюшни раздавалось громкое ржание.