– Выйди вон! – окончательно взбеленилась Мирра. – Выйди вон, выйди вон, выйди вон!
Уж не знаю, почему мне взбрело в голову заступиться за Димосфена. В конце концов, Мирра Семёновна была довольно безобидной тёткой, просто немного чокнутой.
– Может, хватит кричать? – вставил я свою реплику во время краткой паузы, пока она переводила дух.
– Кто сказал? – отреагировала Мирра, цепко вглядываясь в лица моих одноклассников. Некоторые потупляли взор, тогда как другие, наоборот, смотрели ей в глаза с выражением обезоруживающей преданности.
– Ну я сказал, и что?
– А, это ты, Кондратьев? Теперь ты у меня не скоро свою двойку исправишь.
Мирра и в самом деле накануне влепила мне двойку за то, что я не помнил, в каком году была Парижская коммуна.
– Оба выйдите вон. И пусть ваши родители завтра с утра зайдут к директору.
История была последним уроком, на улице стоял тёплый весенний день, так что мы с Димосфеном прямиком отправились в соседний парк играть в настольный теннис под сенью свежей листвы – там был такой закуток с киоском, где в тёплое время года выдавался напрокат инвентарь, а монолитные и всепогодные столы даже на зиму не убирались. Если вы предполагаете, что с этого дня мы с Димосфеном стали закадычными друзьями, то это не совсем верно. Я играл в теннис плохо, но он – ещё хуже, так что, хотя чаши весов клонились то в одну, то в другую сторону, в итоге я его всё-таки надрал. От движения и от досады Димосфен раскраснелся. Мне всегда было странно, что он может так сильно краснеть при общей смуглости кожи. Именно тогда, кстати, он и стал Димосфеном, а до этого был просто Димой. Насчёт происшествия на уроке истории мы с ним не говорили, на признательность я вовсе не рассчитывал – да ведь и не из-за него меня выгнали, я вписался по собственному почину. Но всё же Димосфен меня удивил своей реакцией на проигрыш, когда сказал, что ему просто ракетку выдали плохую, иначе он бы мне показал, где раки зимуют. Да ещё и обратился ко мне издевательски во время этой тирады – не Никита, как меня на самом деле зовут, а Никитос, с ударением на о. Я, понятное дело, его сразу же отбрил, отослав к поговорке о плохих танцорах и в отместку назвав Димосфеном. Так что расстались мы в тот день не слишком сердечно. Особых последствий конфликт с Миррой для нас не имел, вероятно, потому что о её странностях школьное начальство было хорошо осведомлено и даже наверняка лелеяло мечту от неё избавиться, но это было не так-то просто без соответствующих медицинских свидетельств. Во всяком случае, моя мама, вернувшись из школы, ничуть не ругалась, а, напротив, высказалась в том смысле, что Дима Пак, кажется, хороший мальчик. Не под воздействием маминых слов, а как-то спонтанно я и Мишка вскоре действительно ближе сошлись с Димосфеном, хотя и не совсем на равных. С Мишкой мы дружили ещё с четвёртого класса, а Димосфен и раньше к нам тянулся, и, в общем-то, мы его не чурались. Но теперь он стал чем-то вроде младшего партнёра в триумвирате, впрочем, это не значило, что сам Димосфен признавал за собой какую-то подчинённость. Он всегда был задирист – не в смысле подраться, а в смысле всегда и по любому поводу заявить о своей особой позиции. Он был, если можно так сказать, подлинным последователем Декарта, то есть подвергал сомнению всё, что высказывалось мной или Мишкой, причём не отрицая, а именно ставя под вопрос достоверность утверждения. Фразы «Где доказательства?» и «Откуда ты знаешь?» были у него дежурными. Почему-то к другим людям Димосфен был намного терпимее, но нас с Мишкой нередко раздражал своим недоверием, особенно высказанным по какому-нибудь ничтожному поводу. Впрочем, в возникающих спорах он гораздо чаще бывал бит, чем выходил победителем. Даже с моим прозвищем у него ничего не вышло. Хотя он отныне регулярно называл меня Никитосом, этот его почин так никто и не подхватил, а стоило мне несколько раз назвать его в школе Димосфеном, как прозвище к нему навечно приклеилось. Несмотря на недоверие к высказываемым нами суждениям, он относился ко мне с Мишкой как к друзьям и всегда был готов прийти на помощь. Да и все окружающие молчаливо считали нас друзьями. В ту пору мы довольно много времени проводили вместе, и тогда же я начал бывать у Димосфена дома. Оказалось, что он так и не вырос из своего пластилинового увлечения, на полках в его комнате стояло множество фигурок. Правда, поменялась направленность. Появились девушки в пёстрых платьицах, Сюзи Кватро с гитарой и даже парная статуэтка – обнимающийся с возлюбленной морячок в клёшах и тельняшке, то ли перед уходом в море, то ли после благополучного возвращения. Между прочим, единственное, в чём Димосфен безоговорочно доверял нам с Мишкой, так это в вопросах, касающихся романтических отношений, – не оттого, что мы были какими-нибудь донжуанами, а оттого, что он остро ощущал собственную неуверенность и робость, а других конфидентов у него просто не было. Впрочем, он был сдержан, стараясь не выболтать ничего слишком личного, да и мы в качестве доверенных лиц вовсе не были подарком, потому что его неудачные влюблённости в дальнейшем служили источником бесконечных шуток и подковырок, которые были тем приятнее, чем более бурно он на них реагировал. Этим, возможно, объяснялось, почему в разговорах Димосфен куда охотнее касался теории, нежели практики. Помнится, на каникулах после четвёртого курса института он вдруг канул неизвестно куда: и сам не звонил, и на звонки не отвечал. Его мама Зоя Васильевна брала трубку и односложно произносила, что он куда-то вышел и не нужно ли чего передать. Так продолжалось дней десять, пока Мишка не столкнулся с ним случайно на улице. Димосфен был не один – его сопровождала или, скорее, он сопровождал молодую особу, вертлявую и явно скучающую брюнетку, которая стреляла по сторонам глазами и, казалось, была гораздо больше рада встрече с Мишкой, чем наш друг. Мишка в тот же день примчался ко мне – с тем, чтобы совершить набег на стан Димосфена и выяснить, что с ним происходит.
– Вот увидишь, – сказал я, – он разозлится.
– Ну не выгонит же он нас из дома, – возразил Мишка.
И мы пошли.
Всё оказалось прозаичнее, но в то же время и смешнее, чем мы предполагали, – просто к Зое Васильевне после двадцати с лишним лет разлуки приехала на весь отпуск из Волгограда её подруга по институту, да не одна, а вместе с дочерью. Квартирка у Паков была небольшая, и девушке, после некоторых колебаний, предложили кровать Димосфена, а самого его разместили в той же комнате на раскладушке. От пространственной близости и от девичьих запахов наш друг совсем потерял голову, этим, видимо, объяснялся и его отход от обычного стереотипа. Галя – так звали девушку – ничуть не напоминала собой величавых светло-русых красавиц, в которых он влюблялся до сих пор. Но, может, как раз оттого, что Галя с первого взгляда казалась такой пацанистой и развязной, Димосфен и набрался наглости, позволив себе нечто большее, чем дистанционное обожание, о чём он, краснея, потея и запинаясь, намекнул нам с Мишкой, как только мы остались одни.
– Ни фига себе! – восхитился Мишка – Ну ты даёшь, старик, не ожидал от тебя такой прыти.
Впрочем, аванс оказался преждевременным, а история малосодержательной. У Паков в прихожей стояло два велосипеда, но, когда Димосфен предложил Гале небольшую прогулку по окрестностям, оказалось, что в последний раз она ездила на трёхколёсном варианте детского «Ветерка» ещё в пятилетием возрасте. Это открыло прекрасную перспективу персонального обучения с элементами эротики. Например, помощь в выравнивании руля, когда Димосфен держался за девичье запястье, полуобъятая во время предохранения от возможных падений, наконец, восхитительные пробежки с боковой поддержкой седла под тяжестью Галиного зада – впрочем, не будем преувеличивать, не такой уж большой тяжестью. Этим, собственно, Димосфеновы достижения исчерпывались, не считая ещё трёх-четырёх якобы случайных прикосновений к Галиной груди в процессе подсаживания – всё во имя безопасной езды.