Последний звонок
Последний звонок в том году был особенный. Нет, конечно, найдутся люди, которые скажут, что всякий последний звонок – особенный. Он ведь единственный и неповторимый для тех, кто в этот день расстаётся со школой. Такой же единственный и неповторимый, как и всякое знаковое событие, как любой существенный рубеж в жизни индивидуума, тоже якобы единственного и неповторимого, – так, во всяком случае, утверждают мыслители гуманистического направления, и кто я такой, чтобы с ними спорить? Но всё же той весной на школьной линейке довлела иная атмосфера, не такая, как всегда. Ведь обычно как? Вся школа выстраивается в виде каре. В центре одной из сторон – президиум. Там стоит длинный, накрытый красной бархатной скатертью стол, оснащённый большим микрофоном посередине, с тем, чтобы силою электричества доносить мудрые речи наставников молодёжи до самых дальних углов двора и даже дальше. В предыдущем году двое девятиклассников бегали проверять на спор, «добивает» ли усилитель до здания кинотеатра, а это добрых четыреста метров от периметра, и слышен ли даже там зычный голос директрисы. Некоторые скептики сильно сомневались. Оказалось, что ещё как «добивает» – даже слова можно разобрать, поднапрягшись, несмотря на нещадно фонящую аппаратуру. За столом с микрофоном обычно сидят, как им и положено, завучи, представитель районо, сама, разумеется, директриса, плюс два-три ветерана войны и партии, приглашённые для антуража, плюс прочие почётные гости. По обеим боковым сторонам прямоугольника школьного двора выстраиваются классы, начиная от первых и затем идя по возрастающей вплоть до девятых. Десятиклассники же, как истинные виновники торжеств, располагаются прямо напротив президиума. На их стороне также устанавливается микрофон для ответных благодарственных речей; его изогнутый стержень высовывается прямо из небольшой кафедры, выкрашенной в пролетарский красный цвет и украшенной профилем вождя, самого человечного, простого, как правда, и вообще, понятное дело, живее всех живых. Благодарственные речи звучат сначала на русском, а потом, по случаю особого статуса данного учебного заведения «с преподаванием ряда предметов на иностранном языке», ещё и на английском, для чего уже заранее отобраны отличники и хорошисты с приятным мидлендским произношением и фотогеничной внешностью. Уже через несколько лет после окончания школы мне по чистой случайности довелось майским утром тютелька в тютельку в час очередного последнего звонка покупать для своей тогдашней подружки букетик роз с уличных лотков, располагающихся у входа в парк как раз на периферии зоны отчётливой слышимости, возле того самого кинотеатра. Могу подтвердить, что английские спичи производили впечатление даже на продавцов цветов, а это, как вы знаете, не самые слабонервные люди. Их лица как бы немного закаменели при первых словах тарабарского наречия, а дядя Мамед, с которым я в тот момент ожесточённо торговался, неожиданно и совершенно бесплатно увеличил число роз в моём букете с пяти до семи, хотя так и не согласился скинуть цену. Да что там продавцы! Даже мне – а уж я-то и сам во время оно произносил такую речь – и то от неожиданности жутковато было вдруг услышать странно сюрреалистический звук, плывущий над советской, с одноимённым же названием, улицей и своими чуждыми интонациями живо напоминающий гражданам о предполагаемой, вплоть до казённого дома, ответственности за прослушивание «вражьих голосов», хотя, честно говоря, никаких ссылок на конкретные статьи кодекса никто никогда не видел. Ну да разговор не об этом. Словом, выпускники, ровнёхонько выстроенные по шесть рядов на класс, стоят прямо напротив президиума. Там же, но в почтительной глубине, соблюдая демаркационную линию, толпятся родители, пришедшие погордиться своими чадами. Они представлены, по преимуществу, женской семейной половиной, а потому на расстоянии видны как беспрестанно клубящаяся масса, не только пёстрая и бесформенная, в буквальном смысле этого слова, в отличие от форменной – белый верх, тёмный низ – колонны учеников, но и то и дело распадающаяся на отдельные ручейки по мере того, как участницы концентрируют внимание то на одной, то на другой группе знакомых. Большинство из немногочисленных в этой толпе мужчин автономно стоит с отсутствующим видом и без всякого движения, не принимая участия в женской циркуляции и не предпринимая попыток сколотить собственную компанию. В шеренгах выпускников, отчасти проникнувшихся значимостью жизненной вехи, царит достаточно устойчивый боевой строй, чего не скажешь обо всех остальных. Их бесцельная, но от этого не менее оживлённая хаотическая активность напоминает толкотню головастиков на мелководье, то и дело требуя вмешательства бдительно, но не слишком эффективно надзирающих за порядком учителей. Несмотря на призывы к тишине, вся эта масса людей непрерывно разговаривает, так что над школьным двором стоит плотный гул, не сразу спадающий даже после официального открытия линейки, а иногда то усиливающимися, то ослабевающими волнами перекатывающийся от одного участка каре к другому до самого окончания торжества.
На этот раз всё было иначе. Даже безобидные, но при этом малоуправляемые начальные классы – и те притихли, быть может, не в силу осознания реальных причин, а от инстинктивной завороженности перед серьёзным и тревожащим ореолом тайны, окружающим слово «капсула».
Капсула! В тот день из-под основания монумента, установленного двадцать пять лет тому назад в память о погибших на войне бывших учащихся школы, извлекалась капсула. Тогдашние абитуриенты одного-единственного выпускного класса – не в пример нынешним шести – замуровали её в специальной нише, а поверх крепко-накрепко привинтили толстую медную пластину с выгравированной на ней надписью: «Вскрыть через 25 лет, в день последнего звонка». И дату захоронения поставили: «19 мая 1951 года». В руководящих слоях школы уже года два как ходили разговоры про эту капсулу: мероприятие-то серьёзное, можно сказать, политическое. И, конечно, нужно было крепко всё обдумать. Мало ли что могли написать тогдашние комсомольцы, не исключая и таких слов, которые в настоящее время не могут быть оценены иначе как идеологическая диверсия! Тем более что и гостей на нынешний последний звонок пригласили, извините за тавтологию, не последних – вплоть до секретаря обкома, который, правда, сославшись на крайнюю занятость, так и не появился, но, надо отдать ему должное, лично позвонил директрисе, принёс все полагающиеся в таком случае извинения и прислал вместо себя зама по идеологии, а это тоже звезда отнюдь не малой величины. Что касается парторга школы Калерии Велимировны, то она во время прений на педагогическом совете накануне празднества выступила с большевистской прямотой: вскрытие произвести заранее, в узком кругу доверенных лиц и в присутствии специально приглашённых откуда надо экспертов. А там уж пусть у них голова болит, уместно ли обнародовать извлечённый манускрипт и как именно – без купюр или же с некоторыми изъятиями, или же вовсе с заменой на предварительно искусственно состаренный документ, составленный с учётом текущей международной обстановки и в соответствии с решениями последнего съезда КПСС. Но ни с того ни с сего вдруг заартачилась одна из учительниц, которая, будучи в далёком пятьдесят первом году школьной пионервожатой, водила личное знакомство с выпускниками-муровщиками, закладывавшими контейнер под монумент. По её словам, предложенный выход был не чем иным, как трусливым бегством от ответственности, попыткой переложить свои партийные обязанности на чужие плечи, а также проявлением неуважения как к нынешним учащимся, достаточно политически подкованным, чтобы в историческом контексте верно оценить прочитанное, так и к прошлому поколению, которое, конечно же, не могло и предположить, что через двадцать пять лет подвергнется столь незаслуженному и необоснованному недоверию. Калерия Велимировна уже набрала было полные лёгкие воздуха для достойного отпора, но тут её опередила директриса, воспользовавшись краткой паузой и неожиданно огласив окончательное распоряжение, на первый взгляд, примирительное, но враждебное по сути. Дескать, она и сама ещё не вполне забыла то непростое время, и ей трудно представить, что послевоенные комсомольцы могли бы позволить себе какое-нибудь вольнодумство, да к тому же в письменной форме. Таким образом, призыв к бдительности остался без последствий. Правда, нельзя сказать, что он пропал втуне, поскольку высветил нездоровые тенденции в педагогическом коллективе, о чём Калерия Велимировна и написала куда надо, включая и тот факт, что директриса проявила близорукость, позволив прочесть письмо в оригинале. А между тем, на том же педсовете некоторыми более дальновидными людьми было замечено, что, по всей вероятности, при бездумном чтении документа вслух возникнут некоторые проблемы – взять хотя бы ныне устаревшее определение «партия Ленина – Сталина», которое наверняка будет фигурировать в послании потомкам. Долго сомневались и насчёт упреждающей проверки состояния капсулы: кто мог поручиться, что бумага, например, не истлела за эти годы? Или что в контейнер не попала влага, и чернила не расплылись или не выцвели. И вот, представьте ситуацию. При полной торжественности, в присутствии именитых, не побоимся этого слова, гостей – вплоть до секретаря обкома (который ведь мог бы и прийти, если б не крайняя занятость) – извлекается капсула, а там, извините, одна труха или, того хуже, какие-нибудь черви. Или серебрянки-чешуйницы, они тоже, как известно, не дураки погрызть бумагу, особенно с высоким содержанием крахмала. В общем, много чего могло бы произойти такого, что потом стыда не оберёшься, а кому это надо? Так что, когда парторг Калерия Велимировна поставила ребром вопрос хотя бы о визуальной инспекции капсулы, то принципиально никто возражать не стал: тут расклад такой, что крыть нечем, будь ты хоть рьяным «шестидесятником». За день до последнего звонка контейнер аккуратно выдолбили и вынули из ячейки. Не буду зря томить вас неизвестностью и нагнетать напряжение – я, в конце концов, рассказываю чистую правду, а не пишу детективный роман. Всё было в безупречном порядке. Перетянутая тесёмкой эпистола оказалась вложенной в толстостенную банку из лабораторного стекла, со стеклянной же крышкой, а крышка к тому же залита то ли парафином, то ли воском. В общем, закрыто качественно и со знанием дела, и послание ничуть не пострадало, хотя и видно было на просвет, что написано оно на самом обычном двойном листке из ученической тетради в клеточку. Сквозь тёмное стекло свиток выглядел буроватым, но, как выяснилось позже, бумага нисколько не пожелтела от длительного хранения, несмотря на то что времени прошло достаточно, пусть и в темноте, вдали от разрушительного действия солнечных лучей. Как бы то ни было, но начисто протёртый от пыли и паутины сосуд отправился обратно в бетонную ячейку, только медную пластину на этот раз не стали привинчивать, а всего лишь прилепили пластилином, пожертвованным крутящимся неподалёку первоклашкой – чтобы, как прокомментировал учитель по трудам Леонид Иванович, битых три часа сражавшийся с намертво приржавевшими и потерявшими шестигранную форму анкерными болтами, «завтра не мудохаться по новой». Тут, конечно, имелся некоторый риск. Но ночь минула без происшествий, да и торжественное изъятие на следующее утро прошло без сучка без задоринки.