Нужно отдать Феде должное, он был безжалостно откровенен со мной в этот вечер. И честно признался, что совсем не огорчился такому обороту событий. Напротив, это вызвало у него целый фейерверк радужных надежд. Разумеется, он ничем не выдал своего удовлетворения, наоборот, изо всех сил изображал сочувствие, но его сердце, переполненное счастьем, восторженно пело. Когда Таня спросила, нет ли у него валокордина, чтобы помочь ей успокоиться, Федя ответил, что валокордина нет, и не нашёл ничего лучшего, чем залезть в мою тумбочку и предложить ей лошадиную дозу димедрола, препарата, который я принимал от сенного насморка, но который, насколько это было известно Феде, в повышенных дозах имел и седативный эффект. К счастью, Достоевский не отравил Таню насмерть. К несчастью, он не знал, что в сочетании с алкоголем димедрол вызывает сильную сонливость и даже бред. Федя не рассказывал в подробностях о том, что происходило дальше и насколько поступки Тани можно было приписать лекарству, но, в конечном счёте, она оказалась с Достоевским в постели, и он стащил с неё джинсы и трусики. Фёдор понимал, что Таня не вполне адекватна и что она балансирует на грани реальности, но остановило его только то, что он перевозбудился и излил свою страсть на Танину футболку ещё до того, как успел её снять с почти бесчувственного тела. Бесчувственного – поскольку Таня уже окончательно провалилась в дурман глубокого сна. К тому времени и Достоевский успел сообразить, что происходит что-то не то. Испугавшись, он хотел было вызвать скорую, но и эта перспектива его страшила, поскольку пришлось бы отвечать на множество неприятных вопросов, а последствия ответов были бы совершенно непредсказуемы и могли закончиться крупными проблемами. Поэтому он всю ночь просидел на кровати, глядя на Панину, прислушиваясь к её дыханию, щупая пульс и поднимая ей веки, – словом, проделывая все те глупости, которые всегда проделывают не сведущие в медицине люди, – пока, при первых лучах рассвета, не удостоверился, что действие таблеток, скорее всего, закончилось и ничего страшного уже не произойдёт. Тогда он пристроился рядом с Таней и забылся на несколько часов, а когда проснулся, то увидел, что его возлюбленная неподвижно лежит на спине, глядя в потолок широко раскрытыми глазами и, судя по строгому и немного отчуждённому выражению лица, пробуждение рядом с Достоевским не доставило ей буйной радости. Впрочем, если она и жалела о чём-то, то ничем не выдала своего огорчения. Скорее всего, Панина просто приняла к сведению имеющуюся реальность, ведь никакой другой, про запас, у неё не было. А сейчас, если называть вещи своими именами, она, одетая лишь в тёмно-голубую футболку, заляпанную красноречивыми пятнами, находилась в одной постели с совершенно голым парнем, который хоть и не слишком ей нравился, но хотя бы был в неё влюблён, а Андрюша предпочёл разорвать с ней отношения, нежели ссориться с мамой и бабушкой. Значит, случилось то, что случилось, и пройден ещё один крутой поворот, и не случайно сегодня понедельник, и обновлённая жизнь продолжается, хотя и складывается довольно бестолково. Умывшись и наскоро выпив предложенную Достоевским кружку горячего крепкого чая, Таня упорхнула по институтским делам, сказав, что к вечеру вернётся. И хотя Феде очень хотелось быть рядом с Таней в то многообещающее утро, полное оптимистичных упований, он предпочёл остаться дома. На то у Фёдора имелись свои причины, а отсутствие Паниной было ему только на руку: чуть позже полудня должна была вернуться Ира, и Достоевский хотел покончить с объяснениями до наступления вечера. Он полагал, что Ира, как минимум, устроит ему скандал, и, может быть, даже скандал с нанесением побоев, но всё обошлось.
– Ты знаешь, сказал мне Фёдор, – это, наверное, был первый раз в моей жизни, когда я остро чувствовал собственную низость. Я, конечно, и раньше совершал какие-то скверные поступки, но всегда либо импульсивно, либо неосознанно, либо при этом существовали какие-то смягчающие обстоятельства – так что мне нетрудно было найти себе оправдание. А тут все мотивы лежали как на ладони. Ещё накануне, говоря с Таней, я горячо и вовсе не лицемерно осуждал Андрея, называл его подлецом, а теперь собирался поступить точно так же. Хотя нет, я поступал гораздо хуже. Он, по крайней мере, уступал давлению родственников. А ведь мне родители, в общем-то, не препятствовали. Да, они дали понять, что Ира не произвела на них хорошего впечатления и что они мечтали не о такой невестке, но они, тем не менее, не запрещали мне действовать так, как я хочу. Они говорили, что, вот, такое у нас мнение, но жить-то с ней предстоит тебе – решай сам. А я спрятался за их спины, когда объяснял Генераловой причины разрыва. Дескать, родители категорически против. Что они якобы пригрозили мне: пойдёшь против нашей воли – ты нам больше не сын. И вот, я оболгал отца и мать только потому, что струсил, а ведь мог бы сказать правду: люблю другую, прости, что сделал тебе больно. Не знаю, было ли бы это лучше для Иры, но, по крайней мере, это было бы порядочнее.
К чести Генераловой и вопреки ожиданиям Фёдора, она не стала устраивать ему скандала. Более того, он даже не был удостоен развёрнутого ответа. Достоевский долго и мучительно собирался с духом, предполагая и выверяя все возможные варианты грядущей ссоры. Но как только Ира появилась на пороге и он выложил ей, почему они не могут быть вместе, та резко повернулась на каблуках и вышла из комнаты, оставив после себя терпкий запах «Опиума», духов, подаренных ей Фёдором всего лишь неделю назад. С тех пор этот запах навсегда стал неприятен Достоевскому, ассоциируясь с чувством стыда. «Разговор ещё не кончен», – вот такой была одна-единственная фраза, которую Ира бросила, уже повернувшись, чтобы уйти.
Несмотря на необходимость выяснять отношения с Генераловой, Федя весь этот день был счастлив. Но это ещё не всё: после ухода Иры Достоевским овладело чувство какой-то нереальной эйфорической лёгкости – как будто он сбросил с себя тяжкий груз, который таскал настолько давно и с которым так свыкся, что уже забыл ощущение былой свободы. Ему захотелось сделать что-то необыкновенное. Украсить комнату цветами и гирляндами, приготовить на ужин какое-нибудь фанфаронское блюдо, кролика в сметане, например. Достоевский сходил в магазин, купил цветы, кое-какие продукты и бутылку шампанского. Вернувшись, он вымыл полы, а перед ожидаемым приходом Тани нашпиговал и поставил в духовку курицу – от гирлянд и кролика он, по здравом размышлении, решил отказаться. И стал ждать. Проходили секунды, минуты и часы, но Таня не возвращалась. Как сказал мне Федя, его счастье длилось ровно сутки, с семи часов прошлого вечера до семи часов следующего дня. Он, конечно, продолжал ждать Таню и потом, но теперь он ждал её с тяжёлой безнадёжностью, или, вернее, с твёрдой уверенностью, что она уже не придёт. Она не пришла.
XIII
Фёдор сказал мне, что на следующий день он уже и не пытался найти Таню, он даже не взял на себя труда дойти до её комнаты. Каким-то образом он знал наверняка, что всё кончено, что больше она никогда не придёт. Но к исходу третьего дня Панина вновь постучала в его дверь. Она пришла попросить прощения, но её капитуляция не была безоговорочной.
– Поверь, – начала Таня, после того, как Достоевский сухо ответил на её приветствие, – мне очень неприятно, что я с тобой так поступаю. Но ты послушай, что я скажу. Я точно знаю, о чём говорю, потому что раньше и я думала точно так же, как ты. Если мы кого-то сильно любим, то нам кажется, что они нам что-то должны. Но они нам не должны. И я ничего не должна тебе, так же, как и какой-то другой человек ничего не должен мне. Спасибо за то, что ты был рядом, я думаю, ты помог мне не наделать глупостей. А я могла бы, я была к этому близка. Но теперь я ухожу. И ещё я считаю, что не могу уйти, не рассказав тебе, что произошло, ты имеешь право это знать.