Книга Песни сирены, страница 36. Автор книги Вениамин Агеев

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Песни сирены»

Cтраница 36

Надо заметить, что мама совсем не болтлива в том, что касается её личных переживаний. Я всегда узнавал о каких-то вещах задним числом и зачастую лишь случайно: либо складывались специфические обстоятельства, провоцирующие её на непреднамеренную откровенность, либо она вынужденно делилась информацией ради пресечения ложных догадок, либо оказывалась в сложном положении и должна была просить о содействии – тогда уж волей-неволей ей приходилось раскрывать карты. Не могу назвать подобное людское качество при всех обстоятельствах похвальным – из-за этой маминой черты не раз бывало так, что изначально поправимые неприятности заходили в безнадёжный тупик или, в лучшем случае, усугублялись без возможности исправления. Кстати, её недавнее нездоровье тоже отчасти явилось результатом подобной тактики, во всяком случае, в том, что касается тяжести протекания: ведь если до самой последней минуты игнорировать симптомы, то потом приходится бороться с запущенной формой болезни. Даже в элементарных бытовых ситуациях мать до сих пор прибегает к чужой помощи крайне неохотно и, как правило, уже после того, как «поезд ушёл». О выходке Григорьевского я узнал так же – случайно и несколько месяцев спустя. Справедливости ради замечу, что к тому времени фраза о том, что «Боря чересчур ревнив», уже успела прозвучать несколько раз и, принимая во внимание склонность матери к скрытности и недомолвкам, должна была вызвать у меня беспокойство. Но я, как и почти всякий парень моего возраста, не проявлял чрезмерного интереса к вещам, далёким от своих непосредственных нужд и интересов, пусть и касающихся близких людей. Непосредственным поводом для откровенного разговора с матерью явился скандал, который Григорьевский, впервые на моих глазах, устроил по самому ничтожному поводу: ему, видите ли, показалось, что мать не вернулась домой в положенное время. То есть не то чтобы она появилась лишь поздно вечером или что-нибудь в этом роде, вовсе нет. Просто отчим решил, что мать как-то подозрительно долго шла с работы, причём счёт, как я понял из их перепалки, шёл на минуты. К этому непростительному проступку тут же присовокупилось дополнительное отягчающее обстоятельство. Борис Иванович в тот день брал отгул и полдня трудился на кухне, а мать не только «прошлялась неизвестно где», но ещё и не соизволила отдать немедленную дань кулинарным шедеврам мужа, заявив, что не голодна. Тут отчим и вовсе сорвался на визг, обозвал мою маму «похотливой сукой» и, не забыв с силой хлопнуть дверью, выскочил из квартиры и побежал вниз по лестнице. И хорошо сделал, потому что, при всём моём нежелании участвовать в семейных склоках, я уже появился из своего угла в лоджии, чтобы вмешаться. Если бы дошло до рукопашной, хилому Борису Ивановичу могло не поздоровиться.

После истерики Григорьевского поддерживать камуфляжный фасад идеального брака не имело никакого смысла, так что у мамы не осталось выбора – она должна была дать мне кое-какие объяснения. Тогда и выяснилось, что подобные сцены успели стать для неё рутиной, и даже не только в периоды моих отъездов на учёбу, как я предположил сначала. Правда, до сих пор моё непосредственное присутствие сдерживало Бориса Ивановича, но сегодняшний день показал, что и оно было недостаточной гарантией. Самое первое, что я предложил матери в плане практических шагов в ответ на её жалобы, – это выгнать отчима взашей и жить как прежде. И, по правде сказать, именно такой курс был бы самым верным. Но она, видимо, ещё не была готова к решительным действиям, потому что тут же стала сострадательно и даже жалостливо рассказывать мне о том, что «Боря сам мучится от своей ревности» и что, хотя иногда у неё бывает ужасное ощущение, будто он ей за что-то мстит, но на самом деле «Борис всё же неплохой человек». Несмотря на все сочувственные оговорки, было видно, что её сильно обижают бесконечные подозрения Григорьевского – тем более что она, по её же собственным словам, «не давала ему ни малейшего повода». Напрямую мать так и не высказалась, но из туманных аллегорий и иносказаний следовал вывод, что она была намерена оставить всё без изменений – по крайней мере, пока. В какой-то смысле я мог её понять, потому что после окончания института мне предстояло уехать по распределению, а матери, по-видимому, было страшновато под старость остаться совсем одной. Правда, ни тогда, ни потом я всё же не мог взять в толк, каким образом собственные мучения могут оправдывать мучителя – не всё ли равно жертве, какие у человека побуждения для злых поступков? Честно говоря, даже после своего объяснения с матерью я не отнёсся к недавнему происшествию с достаточной серьёзностью. Мало того, я неуклюже попытался утешить её пересказом своих медицинским познаний. Суть сводилась к тому, что всё на свете познаётся через шкалу и пропорцию и что наш ревнивец не идёт ни в какое сравнение с некоторыми описанными в специальной литературе крайностями. Увлёкшись просветительством, я, хихикая, проиллюстрировал свой тезис двумя-тремя примерами, которые находил особенно пикантными и забавными, и только тут, оглянувшись на мать, увидел, что она тихо плачет. Вот тогда для меня и наступил момент истины – я понял, что не открыл ей ничего нового, и что все эти крайности, хотя, быть может, в несколько иной форме, как раз и составляли её нынешнюю безрадостную жизнь.

Той ночью я почти не спал, борясь с волнами омерзения и представляя себе, как Григорьевский заставляет мать раздеваться догола и ищет на её теле и нижнем белье доказательства близости с другими мужчинами, как он выкручивает ей руки, требуя сознаться в измене, и, когда она, не в силах терпеть боли, оговаривает себя, обзывает её грязными словами. Наутро я ещё раз спросил у мамы, уверена ли она, что не хочет ничего предпринимать, и снова получил отрицательный ответ. Ну что ж… В тот момент я её не ослушался. Правда, Бориса Ивановича, когда он как ни чём ни бывало, словно и не устраивал накануне сцен и никого не оскорблял, наконец появился в квартире, я вытащил на балкон для объяснения, а вернее сказать, для угрозы. Пусть зарубит себе на носу, сказал я ему. Сказал тихо-тихо, так, чтобы не услышала мать, но в то же время достаточно жёстко, чтобы слова лучше дошли до сознания. Пусть зарубит себе на носу, следующий его припадок будет последним. Григорьевский мне ничего не ответил, только глаза сверкнули жгучей ненавистью из-под стёкол очков. Но я и не ждал от него ответа.

Почти до самого конца моих каникул продолжался «вооружённый нейтралитет» – пока я не уехал на несколько дней к деду на дачу. А вернувшись, обнаружил мать жестоко избитой. На сей раз я не стал спрашивать согласия и благословения, так что не знаю, были ли у неё заготовлены какие-то оправдательные аргументы, а если были, то насколько веские, – впрочем, полагаю, что мать не собиралась мне перечить и не готовила речей про запас. За каких-то полчаса я собрал и затолкал все вещи Григорьевского в два старых фибровых чемодана – мама давно просила меня их выкинуть, вот и предоставился случай. Самым трудным было дождаться отчима – я измучился, пока наконец не услышал его шаги на лестнице. Ну а тем временем выяснились дополнительные интересные подробности. Оказывается, Борис Иванович ещё зимой пытался требовать, чтобы мать ушла из школы – ведь зеленоглазый Лёнечка никуда не делся, они с матерью по-прежнему были коллегами, и полностью избежать какого-то минимального количества чисто рабочих контактов было невозможно. Поскольку мама сразу ответила решительным отказом, Григорьевский согласился на компромиссный вариант, обставленный множеством условий, в том числе вырванным у неё обещанием никогда не говорить и не видеться с Корнеевым вне стен школы. А как раз накануне, возвращаясь с работы, Борис Иванович заметил мать и Лёнечку мирно беседующими на лавочке неподалёку от нашего дома. Он ничем не обнаружил своего присутствия, но, войдя в квартиру, затаился в прихожей, и, когда мама отворила дверь, сбил её с ног ударом кулака в лицо. А потом добавил ещё. Мне, честно говоря, хотелось дать ему эквивалентный ответ, а может, и пойти немного дальше, но родительница благородно взяла с меня обещание, что я не буду «распускать руки». Без кровопролития, впрочем, не обошлось. Если бы отчим просто взял свои чемоданы и спокойно удалился, возможно, удалось бы расстаться мирно. Но он стал орать, рваться в квартиру, куда я его не пускал, – в общем, пришлось применять силовые методы. Первым делом я вытеснил Григорьевского из прихожей, а потом попытался выставить на лестничную площадку его добро, но, пока у меня были заняты руки, тот сам открыл боевые действия, ловко и довольно больно заехав мне в ухо правым хуком. От неожиданности я выронил чемоданы, причём тот, что был поменьше, чуть не свалился через ограждение перил. Это-то и навело меня на верную мысль. Чтобы отвоевать себе плацдарм для манёвра, я резко оттолкнул отчима, который от неожиданности оступился и загремел вниз по ступенькам, а потом, ухватив один из чемоданов обеими руками за бока, швырнул его в пролёт лестницы. Чемодан гулко ударился о кафельную плитку на первом этаже и, видимо, раскрылся, потому что вслед за главным ударом последовали мелкие дребезги рассыпавшихся вещей. Другой чемодан оказался крепче, а может быть, его падение было уже смягчено слоем тряпья – во всяком случае, он, судя по звуку, благополучно уцелел. Чего нельзя было сказать о самом Борисе Ивановиче. Когда я разворачивался к нему лицом, держа второй чемодан перед собой как щит для предупреждения новой атаки, он взбегал вверх и почти достиг меня, причём держал обе руки вытянутыми вперёд – как я запоздало понял, уже не с целью нападения, а ради того, чтобы спасти уцелевший чемодан, потому что едва я сбросил его вниз, как отчим тут же остановился и наклонился в пролёт, оценивая размер нанесённого его имуществу ущерба. На носу у него всё ещё сидели чудом уцелевшие очки – даже стёкла не разбились, хотя левый угол оправы и задрался вверх из-за погнувшейся дужки. Зато из ноздрей обильно текла кровь, и в наступившей тишине капли глухо ударялись о кафель на дне пролёта. По-видимому – хотя это и не входило в мои намерения – Григорьевский здорово приложился обо что-то в момент падения. Впрочем, мне было нисколько не жаль отчима. Напротив, его провоцирующая поза заставила меня подумать – разумеется, чисто академически – что сейчас очень удобный момент для того, чтобы одним рывком, схватившись за ноги, заставить его потерять равновесие и отправить вдогонку за чемоданами. Но Борис Иванович недолго искушал меня, потому что стал спускаться по лестнице, периодически останавливаясь и выкрикивая невнятные угрозы. Григорьевский всегда кичился своей мнимой интеллигентностью, так что и угрозы его, естественно, соответствовали приемлемым формам литературного языка. Нечто в том духе, что он этого просто так не оставит, что за испорченные вещи придётся заплатить, что он здесь прописан, и что нам не удастся так легко «выкурить его из квартиры». Эта тирада вызвала у меня новый приступ ярости – честное слово, лучше бы этот урод сочетал в себе лексикон пьяного матроса с элементарными понятиями о чести, не позволяющими мужчине поднимать руку на женщину. Поэтому я не отказался от мстительного удовольствия громко и безответно послать его на три буквы, оставляя за собой победу и в словесном поединке. Прежде чем вернуться в квартиру, я ещё раз посмотрел в пролёт. Даже и без претензий на авторство – кажется, подобный эпизод уже фигурировал в какой-то книжке или старом кино – всё равно получилось красиво, а что касается угроз, то в тот момент я был чересчур возбуждён, чтобы их испугаться.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация