– Да не реакцию, а акацию!
Была то темная большая и глубокая тюрьма, влажная холодная, с закрытым плотно люком из-под плова, с травой, с бараниной, с корнями, с облаками, растущим вниз головой деревом мандрагора, желающего жевать, мда-с, желающего жевать.
Минерал есть высшее, человек, вообще говоря, хаос, как говорил Новалис. Вот и был это, говорю я вам, ад. И виражи его сужались и сужались на треках. Ажурные развязки, многомиллионные с тончайшими нитями. Ехали по ним вывернутыми наизнанку внутреннего мира своего. Отчуждениями были отчуждены глаза от зрения и от сетчатки, уши от слуха отчуждены были и от услышанных слов, осязание от кожи касаний отторгнуто чешуйками, обоняние – от носовых ноздрей и запахов привходящих. Мозг, однако, выделялся и выделялся, не то, чтобы вскипал, но джунгли мозга уже висли на проводах, да и на безмодемных, уже обвивали лианами и мыслили себя мыслями без смысла и анализ, как уай-фай, один плюс один вычитал, что будет, конечно же, два. И только повешенные маялись на столбах еще, как под ветром. Зюйд-вест дул тогда, и туда-сюда раскачивались повешенные и ждали. И распятые на гильотинных топорах тоже блестели.
Светозарное и Зеленоглазое запивало соком, готовилось выползать. Оно должно было выползать и ползти навстречу, выползая долго и дико через кусты дрока, обдираясь и пугая должно было оно выползать. Должно было ползти оно с нижней выпученной губой, ибо на губе той была у него болячка, и все хотело прижечь Светозарное, зеленкой прижечь, и забывало, но и рано или поздно прижгло себе, и была уже корочка черненькая, чесалась, что не содрать, не содрать, вокруг рассасывалось и бледно-зеленое, и уже проглядывало нежно-розовое губное.
Многим, в то знаменательное утро выворачивало, кому-то сеяли, кому-то наддавали, кого-то накрывали. Другие, однако, бежали на месте, сопротивлялись, и тогда их поддувало подземное, и расширялись тогда голыми и беззащитными они, и все еще человеческие в душе. Ибо хотели оставаться людьми, а не знали, как и зачем, и почему так бессмысленно, и никуда, никуда не деться. Там, обратно, был мох на люке и дерн с белыми червячками отсохших корней, и уже протиснуться назад было невозможно, разве что с электронными на букридерах, а это было лишь иллюзией метрополитенной, что ты едешь обратно, тогда как ты едешь только вперед, в одну неумолимую сторону, и надежда только, что эти два ангела ебаных, дон Хренаро и дон Мудон, что они спасут тебя и будут хранить тебя и хоронить тебя от раскалывающего и раздирающего, от бессмысленного и тупого. А те, кто покупали и мылись голыми и демонстрировали на веб-камерах обнаженные органы свои, будут удручены. Король зла пришлет им смс и будут сами запущены, как уиндоузы на файерфоксах. Так что скоро-скоро им взлетать вниз, взвизгивать вниз, нечестивым. А повешенные и распятые и висящие на гильотинах будут, конечно, скоро будут спасены. Вот только флагами кровавыми доедут до них дон Хренаро и дон Мудон, два ангела ебаных, и зашипит тогда на сковородах, и еще только чуть-чуть помучаются повешенные и распятые, покорчатся на сковородах и выйдут точить вилы костяные свои и с резными топорами выплывут, наконец, на пирогах цветочных.
И поехали неизбежностью зла, призванного на праздник, убийством нетленным, как происки по ту сторону поехали они, как возвращение к ослу времени, как дышать, да, дышать, как Солнце Луной.
– Ты готов, дон Мудон?
– Я готов, дон Хренаро.
– Казнил попа своего?
– Казнил, казнил.
– Ледяной, о, айсберг блистающий, слепи нас теперь, слепи.
– Начинается…
И вот стал тогда ознобом входить, входить сквозной. В ноги входить, входить сквозной. В поясницу входить, входить сквозной. И хотел остановиться было, чтобы замереть. И в лоб стал входить. Оморозить лоб хотел сквозной. Посмотри же, посмотри, как лавы льда низвергаются неподвижно, как ослиное время блестит, и как разгибается пространство, как ледяная паяльная лампа сквозная хочет на волю.
И тогда дон Хренаро и дон Мудон захотели, наконец, родиться, как нерожденные, и, как после смерти своей не умирают, ибо то был уже ад, и заволакивало его вершины, в буран поднимался вершинами своими ад и бровями своими поднимался выше бурана сын зари, дух восстания и отец гордыни, и уже разгоралось черное пламя разума и воли, ибо костяк армии еще бился и отбивался на закат рассвета, и в водоворотах светил открывалось, наконец-то, где же, где творится заветное, где резвится по-прежнему произвол невинный, где когда-то Достоевский молодой восставали с Толстым молодым, где отрывали на губных гармошках пердунам, где рвали ходы засохшие старперам, где мешали свет и тьму в носовых бессмысленных кварках пения ножного… Там, где Достоевский молодой с Толстым молодым восставали чистые и обнаженные по пояс.
Ибо ты давно уже не понимаешь, что происходит с тобой. Тебе кажется, что все еще впереди, а все уже позади. Ты ищешь смысла, и не находишь. Ты думаешь о свободе, а остаются только рельсы кривые и ржавые. Ибо сие и есть ад. И нет дороги обратно. Так поняли и дон Хренаро и дон Мудон однажды на пони, маленьких таких конях, когда еще были ионными людьми. Но с тех пор, как развысились на трубных, с тех пор, как разыгрались на кругляшах и попрыгали в ниппельные бон-бон, не осталось смыслов. И нет теперь, где спрятаться человеку. И тогда дон Хренаро и дон Мудон догадались. Ибо они подъехали, когда стало уже невмоготу. А сын-то зари ждал давно. Ад был давно бодр и плоды его были давно бодрые. Ибо в хрустальном доме – головой вниз – бодрость доброго зла нашего и знойной нашей работы. Кто знает все и про всех? Про каждого из человеков? Про тебя? Как бессмысленно ждешь ты подчас и-мейлов, как ждешь комментов на пост свой, и как, не дождавшись, срываешься на фейсбук. Где всадник без головы, что спасет тебя, где Майн Вир твой? Знай же, что цели нет, жизнь бессмысленна, родители твои рано или поздно умрут, и деньги будут растрачены нелепо, даже путешествие и то не спасет тебя, потому как все равно ты возвратишься обратно. Знай же, что подняться можно только по болтам, и те болты с гайками вкручивают дон Мудон и дон Хренаро, ибо они идут вперед, дон Мудон и дон Хренаро, они знают неизвестное вперед, а назад лишь рак свистит смысл свой известный. И не какой-нибудь, а рак в смысле твоей болезни! Знай же, растягивается неумолимо и бьет обратно по лицу кантианская резинка. Ибо один ты рождаешься и один умираешь – во вторник, в четверг, в понедельник…
И тогда загорелась Бычья и стала разгораться. А дон Мудон с доном Хренаро на спинах лежали своих и смотрели в окно, как «Наутилус» вплывает капитана Немо, ничего не говорил Немо, не доставал из кармана, не вытирал пыль, не кашлял, не чихал, лишь молча вплывал он через окно длинное, все ближе и ближе подплывал. Дай Бычьей было над ним и лед духа восстания и отца гордыни. Ибо по лучам их узнаешь их, не возвращайся, прошу тебя, не возвращайся.
Глава 2
Два романа
С багрово-помятым лицом, попукивая, встал он с кровати, почесывая яйцо, и проснулся, сел, надавливая, сизое, не обращать внимания, ну с днем рождения, Роман!
Он посмотрел в трюмо. Рюмка на похмелье троилась, и трещала голова.