– Док. Я теперь тебя так и буду звать Док, – засмеялась девочка.
И дала губы, как астры. Первые губы свои, ибо не умела еще. Но я тебя научу. Это же, как сон. Поцелуи, как сон. Платон в пещере образы свои целовал. Только не смотри на солнце, закрой глаза, и увидишь тени. А солнце – каноэ узкие с повешенными. А солнце – с распятыми каяки. Купцы генуэзские торгуют смертью. Не бойся, не бери золото, не бери серебро. Бери оружие. Шелестит порох сухой, как шелк. Нам еще стоять и стоять, и коням нашим стоять с нами. На реках и на морях стоять. А другие воины в тумане. Пять тысяч коней изумрудных. Сорок тысяч сабель и все они не спят. Нет правил для любви. Так гори в моей вере, как зачеркнутая звезда. Чистенькие пусть уходят за холмы. Подписывайте кровью. Не ради корысти продается. И Гамбург – город. Вели же заковать в алмазные и пей сладостными.
И она дала ему маленький рот. Кроме матери, как по углам шарахаются невинные и краснеют. Как в первый раз. И неумело, и сразу. Маленький рот ее был. Как бутон. И, как Платон, раздвинуть надо было. И, как шмель, заползти. И не убеждать, а верить. А глаза закрыты, как начало чего-то другого. Как чего-то большого, чистого и ясного и простого, что я буду с тобой, близко, даже если и далеко.
И он прижал к себе ее маленькое тельце. Как вошел в объятия крепости. И те, кто стоял на крепостных стенах, нерушимы были те. И флаги их были черны. И пожары не смущали. И казни и виселицы не смущали. И что ножами будут резать лица их. И что в глаза будут олово плескать раскаленное. И что в горло свинец будут заливать горящий. И пальцы рубить, как сучья. И ноги, как деревья, пилить. И корчевать оставшееся на четырех кабанах. И голову не отсекать, а ждать. Как начало сентября.
И она сказала:
– Ляжем на рельсы под звездой.
И они легли на трамвайные рельсы. Док только что поцеловал ее в первый раз. И знал, конечно же, и она знала. И им было легко лежать на путях этих неисповедимых, им было пронзительно.
– Разденемся, – сказал он.
– Обнажимся, – она сказала.
– На рельсах стальных.
– На поездах.
– На самолетах.
– На кораблях.
– В туннелях.
– На площадях.
– В супермаркетах.
– С когортой отважных.
И они разделись, и обнажились, и холодная звездная сталь изготовилась жечь их обнаженные тела. И тогда из города N. вышел трамвай, чтобы пересечь пески и барханы, и помчался через песчаный зной, и ветер жег родники. И в том трамвае сидело четыре полковника. И все четверо были в черных фуражках. А из пистолетов они стреляли в иголочное ушко, а скальпелями резали по краю ночи, а пальцами душили без отпечатков пальцев. И один из них убил лично и в упор сто тридцать пять тысяч семьсот девяносто два человека, среди которых половина женщин и половина детей, второй заколол триста сорок два миллиона стариков, третий сварил в котлах в три раза больше беременных девушек, а четвертый убил самого… ну не Христа, конечно, а этого, ну, как его, ну который на горных лижет… патриарха! И были те полковники черные, большие, квадратные и мускулистые, и накачаны были героином, валокордином, нефтью и жидкостью для бритья, напендюрены бриолином и взвинчены до упора, ибо не жрали они с самого утра, не резали никого уже четыре месяца, не насиловали никого семь недель, и голова у них трещала, и глаза вылезали из орбит, и из носа лило ручьями, и горло драло, как перцем, а при мочеиспускании резало, а когда по большому ходили – то даже жгло. И думали они, те полковники черные, – хоть бы кого им зарубить или застрелить на худой случаи, хоть бы кого масенького изнасиловать, хоть бы козявку какую задавить, чтобы полегчало, чтобы отлегло от сердца и чтобы хоть ненадолго отпустило. А тут зной кругом черный кружится, жажда горло дерет, песок стекла царапает, а трамвай, сука, без рессор попался, трясется, подпрыгивает, гад, в жопу бьет, дергает, того и гляди на бок упадет, сука, в бархан, что делать непонятно. И, короче, нажали они все вчетвером на водителя, чтобы он, гад, быстрее ехал, чтобы он свой реостат поганый до упора взвинтил и не жалел, пидор, свои пантографы.
А Док с девочкой на рельсах лежали. Теплое южное лето раскрыло цикадами, и грезило стрекозиными. И звезды были маленькие и светящиеся, а если приглядеться, то как шарики, одни ближе, а другие дальше.
– Я встречаю тебя везде – в магазине, в метро, на улице, – улыбнулся он.
– Я знаю, – улыбнулась она.
– Выхожу купить сигарет, ты сидишь на скамеечке.
– Ага.
– Гуляю в парке, ты катишь навстречу велосипед.
– Это правда.
– Вхожу в лифт, ты живешь этажом ниже.
– Ну да, а что?
– Где я снова встречу тебя?
– Везде.
– И везде будет хотеться так же, как здесь.
– Мало ли, что тебе хочется, – так наша учительница говорила.
– Не верь учительницам.
– Поцелуй меня еще.
– Подожди.
– Но почему?
– Я слышу какой-то гул.
– Какой гул?
– Приложи ухо к рельсам. Это рдеют моторы, это пантографы рычат.
– Что ты выдумываешь?
– Нет, нет, я знаю. Это трамвай вышел из города N.
– Ты не любишь меня.
– Я тебя люблю.
– Нет, ты не любишь меня.
– Нет, я тебя люблю.
– Нет, нет, ты меня не любишь.
– Я люблю тебя, люблю.
– Нет, нет, неправда.
– Правда.
– Нет, не правда.
– Я люблю тебя, слышишь, люблю!
Слепыми, нагими, счастливыми, как снег, яркими, как вечер, глубокими, как крылья, странными, как жизнь, легкими, как паруса, в переулках, на весне, на лете, когда прилетаешь в другую страну, когда тебя никто не видит, когда утром на работу не идти, когда существуют странненькие, когда видят слепые, когда нагим одежды не нужны, ибо счастливые спасены будут, говорю вам на заре, говорю как царь мира… И те, кто не знают, и те, кто знают. И те, кто в первый раз, и те, кто в последний. Те, кто возвращаются, и те, кто никогда не вернется. Те, кто жили когда-то, и те, кто еще не жил. Те, кто верит, и те, кто не верит. Те, кто падает, и те, кто спит. Те, кто просыпается, и те, кто никогда не ложился. Те, кто в горах, и те, кто в кронах лип, в тополей кронах. Те, кто обмануты, и те, кто спасены. Те, кто печален, и те, кто весел. Те, кто проклят, и те, кто благословлен. Те, кто обманет, и те, кто не солжет никогда.
Глава 4
Опера другая
И вот тут-то у одной счастливой пары вдруг прорвало канализацию. Они (пара) были, если честно, совсем из другой оперы. Из той, что начинается в три часа. Ну, конечно же, ночи! Пара жила этажом ниже, на третьем, или, может быть, еще ниже, на втором, хотя все же скорее выше, или, нет, ниже, да, точно, никаких сомнений. И звали их… Ее, типа, Маша что ли… А его… Но они были совсем из другой оперы. Где с треском прорывает канализацию. Все вроде хорошо, все нормально. И так нравится, и этак. И можно подряд два раза, а если суббота, то и все три. И вдруг – бабах! Что такое? А это канализацию прорвало. Трубы-то постепенно заросли, подспудно засорились, – а ты! – да, а я!.. и дуться стали трубы, раздуваться, давление, блин, как на сосуды миокарда, ну и не выдерживают, ночью, как обычно, когда вдруг не получается, то всегда получалось, а тут вдруг не получается, вдруг почему-то не стоит. И тогда прорывается. И во все стороны – на стены, на пол, на потолок! И тогда-то и вызывается Господин Матриарх. Он же, как никак, декан филологического факультета, разумный человек и всегда нащупывает код. Как тот самый кот.