Потом, когда монашка с “лейкой” несчетное число раз нас сфотографировала, он в эти пустые окошки вклеил или меня, или Лидию, или нас обоих. Дальше так же тщательно, как правил мне мундир, принялся тупым концом карандаша всё гладить и ровнять. Работал чуть не до ночи и с великим усердием. Чтобы цвет совпал тютелька в тютельку, он тем же карандашом подретуширует, подкрасит, и монашка снимает заново. В общем, вышло так хорошо, что и не подкопаешься, прямо один в один.
На всё про всё: на мундиры, ордена, перевязи и чтобы сделать фотографии, – ушла почти неделя, но овчинка стоила выделки. Когда отец Петр вручал нам пачку фотографий, он был явно доволен. Одну за другой еще раз внимательно их рассмотрел, так сказать, проверил качество, поцокал языком и говорит: “Нате, живите, ничего не бойтесь. Если не хватит, наляпаю сколько угодно”».
Я, ясное дело, тоже не первый раз говорю: «Этот отец Петр прямо ваш благодетель. Как бы вам без него пришлось, и подумать страшно».
Отец: «Ну да, он нам с Лидией очень помог. Тут вопроса нет. Но уж больно он был жаден. Дает мне пачку фотографий и говорит: “А теперь идите собирайте, отказа не будет. А между нами, чтобы не рядиться, баш на баш, половина вам – другая мне”. Но Лидия на такой расклад не согласилась, сказала: “Это, отец Петр, просто грабеж”. И я ее поддержал, тоже сказал, что несправедливо. Мы ведь головой рискуем, а он что – тихо-мирно стоит в сторонке и барыш подсчитывает. В общем, – говорил отец, – мы с ним тогда в кровь разругались. И почти сразу из тех мест уехали, подались на Оку, в Муром».
Здесь, – закончила Электра, – и конец сказки”.
К тому времени первый роман Жестовского, который четверть века спустя мы с Кожняком как оглашенные искали целый год, считали, что он и станет гвоздем трехтомника, упоминался уже неоднократно, но, так сказать, плотно, не мимоходом, Электра первый раз заговорила о “Царстве Агамемнона” только на исходе следующего, восемьдесят третьего года. Если быть совсем точным, разговор состоялся 27 ноября.
Начала она со следующего: “Я, Глеб, если что об «Агамемноне» и знаю, то понаслышке. Одни вещи при мне говорились, другое рассказывал Телегин, после того как в пятьдесят первом году съездил в Москву. Он там виделся со многими старыми сослуживцами, выпивал с ними, разговаривал о житье-бытье. Среди его дружбанов был и следователь из бригады, которая вела дело Жестовского. Сам он отца не допрашивал, но готовил обвинительное заключение на трех человек, которые кто частью, кто целиком «Агамемнона» читали. Так что некоторые обстоятельства Телегин знал из первых рук.
Впрочем, со мной он на эту тему беседовал неохотно, да и я лишних вопросов не задавала. Чересчур всё было страшно. Тем не менее, если собрать то, что мне известно об отцовской рукописи, картинка кое- как сложится. Первое, что надо сказать, – «Агамемнон» есть роман об убийстве, но на равных и роман-раскаянье, потому что в гибели человека, о котором идет речь, отец сыграл не последнюю роль. Но главное, ради чего была предпринята работа, – слабая надежда так или иначе искупить вину.
И одно и другое изложено в романе в высшей степени честно, к самому отцу безжалостно. Однако, повторяю, цель повествования не просто раскаянье. Вернуть отнятую жизнь отец не может, нам это не дано, но вернуть доброе имя, спасти от забвения память о том, кто ушел, – в нашей власти. И вот отец пишет оправдание убитого им, свидетельствует в его пользу и перед Богом, и перед людьми, и перед историей.
Начинается «Агамемнон» попыткой понять своего героя, кончается же его полной реабилитацией. Второе, мимо чего не пройдешь: история, которая легла в основу отцовского романа, строго документальна. Это рукопись, которая была написана во Франции в середине тридцатых годов, и ее автор весьма известный человек, бывший член ЦК РСДРП Гавриил Мясников. И то и то очень важно. Потому что автор французской рукописи и есть главный персонаж отцовского романа. Причем отец убежден – Телегин говорил мне, что следствие сразу обратило на это внимание: раз цель благая – простить и обелить, у него есть карт-бланш, право на любой произвол, лишь бы был результат.
Соответственно он обращается и с фактами. Передержек бездна, чекисты замучились их искать. Кроме того, если отцу кажется, что для романной логики последнее необходимо, он не считается ни с чем. Связывает своего героя с самыми разными людьми и помещает в совсем новые для него декорации, в итоге то, что в первоисточнике в лучшем случае намечено – неважно, о чем речь: о сюжетных линиях или о конкретных обстоятельствах, – в романе решительно и невзирая ни на что достраивается до целого. Но то́ ли это целое, о котором думал автор рукописи, сказать трудно.
В общем, – продолжала Галина Николаевна, – как говорил мне Телегин, в отцовской версии многие действительно бывшие события узнать трудно. Они или исчезли, или буквально утоплены в море уже отцовских комментариев и предположений. Но роман пока оставим, потому что главное, что с ним связано, произошло не на его страницах. История, которую отец рассказал, оставляла мало надежды, но в жизни этой надежды и вовсе не оказалось. Меньше чем через год, как «Агамемнон» был окончен, рукопись попала на Лубянку. Там роман – возможно, и справедливо – расценили как антисоветский, откровенно контрреволюционный. Это цитата из обвинительного заключения.
Дальше все, кто был знаком с рукописью – отец по настоянию матери с марта по середину июля собирал на Протопоповском друзей, читал им главу за главой, – были признаны участниками контрреволюционной организации. Общим счетом по делу «Агамемнона» арестовали восемьдесят два человека. Двадцать один из них получили большие сроки: от десяти до двадцати пяти лет, и то они отделались лагерем, потому что смертная казнь была тогда отменена. Кассации были, но помилования никто не получил. Сколько дожили до пятьдесят шестого года, я не знаю. Впрочем, и кто дожил, через одного вернулись инвалидами.
Хотя без меня первого романа отца никогда бы не было, – продолжала Электра, – я его называю «маминым». И не потому, что не хочу разделять вину. Просто без мамы он бы не был написан. Конечно, именно я сосватала отцу мясниковскую рукопись, но роман, в чем ни возьми, далеко ее превзошел, а здесь воспреемницей, повивальной бабкой была только мать.
Я уже вам объясняла, – продолжала Галина Николаевна, – что у отца был ужасный почерк, его никто не понимал, даже он сам – очень и очень плохо. А править, практически переписывать текст, отец был готов до бесконечности. И вот он пишет страницу или две, дальше испишет все поля и всё свободное пространство между строчками, когда начнет путаться, куда какой кусок должен идти, разметит стрелками, номерами, но потом и это перестает работать. Наконец он смиряется, отдает страницы матери.
Теперь уже она не горячась и не раздражаясь, буква за буквой пытается разобраться в лежащем перед ней сумасшедшем доме. Кропотливо, дотошно ищет, куда указывает одна стрелка и другая, к чему, например, относится номер семьдесят восемь, обведенный кружком. В итоге отец получает отлично перепечатанную, да еще в двух экземплярах, копию нового варианта своего текста и уже его снова пытается довести до ума. И так столько раз, сколько потребуется.