Хотя кру́пы я как мог экономил, ел в основном рыбу, которую ловил в близлежащем озере (в заимке под стропилами висело несколько небольших сетей), собирал грибы, ягоды, всё равно они подходили к концу, и было понятно, что зимой мне придется худо. И тут, как в плохом кино, в эту мою отходную пустыньку нежданно-негаданно стучится гостья. Старая подружка по Петербургу.
Кто ей объяснил, где я скрываюсь и как меня найти, – говорил барон Жестовскому, – до сих пор не знаю. Спрашивать не стал, побоялся спугнуть свое счастье. Хотя сама этот лесной скит она, конечно, никогда бы не нашла, – продолжал он. – Знакомая привезла с собой много еды и прожила в заимке почти три недели. Очень огорчалась, что надо уезжать, но из Стокгольма в конце сентября должен был вернуться муж, и она понимала, что, если к его возвращению не будет в Петербурге, ее ждут неприятности.
Она уехала, – рассказывал Тротт, – но следом стали приезжать другие столичные барышни, в большинстве новые и юные. Шла Мировая война, их мужья гибли один за другим, часто беременность была единственным шансом не потерять наследство. Наверное, – рассказывал дальше барон, – я неплохо справлялся, потому что поток паломниц лишь нарастал. И так до осени семнадцатого года»”.
“«День мой, – уже на следующем допросе продолжал пересказывать Тротта Жестовский, – что летом, что зимой был устроен следующим образом: пока светло, я рисовал, взялся за кисть впервые после Японии. В заимку еще моя первая петербургская барышня привезла кисти, краски и несколько рулонов обоев, очень плотных, с грубой, под дерюгу, фактурой. Мне понравилось на них писать, показалось, что они не хуже холста.
И вот вечер и ночь я проводил с барышней, а днем она же обращалась в натурщицу. Писал я совершенно запойно, чаще в японской манере, но не меньше было и лубка. Кстати, барышни сразу во всем разобрались и пополняли запасы обоев исправно, без напоминаний».
В итоге за два с половиной года, что барон прожил в заимке, у него набралось почти под сотню рулонов”, – закончил Жестовский.
Зуев: “Что-то концы с концами не сходятся”.
Жестовский: “Когда в мастерской Тротт мне это рассказал, я тоже думал, что или врет, или недоговаривает. Ведь все его пассии ехали через Заславль. Другой дороги нет. А барон ни одну так и не спросил о мальчике: может, он жив? Я его пару раз к этому подводил. Но Тротт отвечал, что был уверен, что убил. Говорил: то, что произошло, сломало его через колено, он и руки на себя не наложил лишь потому, что после Омска самоубийство казалось ему шутовством. А дальше переходил на Священное писание. Объяснял мне, что Авраам заколол овна, а он – сына и, как ни посмотри, это стало ему приговором.
«Сначала в Омске, – жаловался Жестовскому барон, – Господь посмеялся надо мной, выставил дураком, самоубийцей, который даже петлю затянуть не умеет. В Заславле снова посмеялся, только жестче. Я, было, опять, как уже говорил, – объяснял он мне, – стал думать о Библии, об Исааке и об овне, который, на его счастье, запутался рогами в терновнике, о том, какую жертву ждет от человека Всевышний, в итоге же извел тонну бумаги на обыкновенную порнуху. У Авраама пустыня и Бог, а у меня лишь голые бабы.
И еще круче Господь надо мной поглумился. Там же, в Заславле, я зачал столько детей, что пусть и не на народ – на хорошую деревню точно достанет, но ни одного своего сына и ни одну дочь никогда не видел, даже имен их не знаю. На улице, если встретимся, что я, что они пройдем мимо. Так что я, Иоганн фон Тротт, последний в роду, на мне всё пресечется»”.
“Всё равно ничего не сходится, – повторил Зуев. – Не понимаю, как эти барышни находили вашего барона – маленькая заимка посреди леса, просто так ее не отыщешь. И другое: почему, коли он убил мальчика, заславцы, которые, по вашим же словам, не раз натыкались на Тротта, не сдали его полиции?”
Жестовский: “Я и сам об этом думал, и барона спрашивал, но он уклонялся, говорил, что вот как бывает: полюбил мальчика как родного, а когда угодил в него копьем – потерял голову, бросился в лес, а куда, зачем, и сейчас не может сказать. А почему своих баб не спрашивал, жив Сашка или нет, да потому что так и так всё было кончено, мальчик или им убит, или им же, Троттом, предан. Их с Сашкой союз неблагословен, а остальное никому не важно.
В общем-то он не избегал разговоров о Заславле, – говорил Жестовский. – В другой раз объяснял мне, что да, заславцев в лесу встречал. Как видел – пугался, что сдадут, но никто не донес; может, потому, что к нему на мануфактуре хорошо относились. В любом случае полиция его не искала.
А потом, – говорил Жестовский, – я уехал в Крым, искал там Лидию, а когда вернулся, якутка рассказала, что, пока меня не было, приезжала какая- то Варенька, назвалась Троттовой женой, но его не нашла: барон тогда был в Петрограде. Поехать туда денег у нее уже не было. Три дня прожила Варенька у нас в Протопоповском, нарассказала много разного, чего ни я, ни жена не знали.
Эта женщина – якутка говорила, что она по-прежнему была очень хороша собой, только до последней степени измождена, – сказала, что была барону не домоправительницей, обыкновенной женой, правда, невенчаной, и Сашка – прямой Троттов сын: она его зачала еще в Омске, родила уже в Заславле.
Но хоть они и не венчались в церкви, барон очень ее любил, и сына от нее тоже любил, относился к нему как к родному; беда в том, что Тротт слишком много о себе понимал: вроде, человек как человек – рисует, дает уроки физкультуры, детишки его обожают, а потом вдруг скажет такое, что только Сын Божий и может о Себе сказать. А если это вычесть, всем хорош – ласков, внимателен и любовник замечательный.
«Барон, – рассказывала она якутке, – был убежден, не раз говорил, что не просто так коптит небо, у Высшей силы на него большие надежды, а после этой истории понял, что неблагословен». – То есть через нее барон, конечно, знал, что, слава богу, Сашка остался жив, даже не был серьезно ранен. В последний момент успел повернуться боком, и копье ударилось в бедро не наконечником, а древком, затем ушло в землю. Оттого полиция Тротта и не искала.
Заимку веком раньше срубил какой-то лесной старец, заславские бабы ее хорошо знали, когда собирали грибы, останавливались здесь на привал. Еду, как и остальное, вплоть до рулонов обоев, поначалу таскала Тротту она, Варя.
«А когда, – сказала Варенька, – я стала водить к нему барышень, то, чем он покрывал свои рулоны обоев, сделалось совершенно непристойным. Некоторых из его петербургских приятельниц, – рассказывала мать Сашки, – я знала и раньше. Все они очень хвалили барона, даже о ядовитости его семени отзывались с умилением.
Поначалу они и приезжали, – продолжала Варенька, – а потом, как не знаю, но слышала, что в столице образовалась целая очередь из желающих приехать к нам в Заславль. Старых троттовских знакомых, – говорила мать Сашки, – в ней не было. Новым пассиям барона как раз во что бы то ни стало надо было забеременнеть.
Первой была – от нее, – говорила Варенька, – я и узнала про очередь, – молоденькая и очень хорошенькая брюнетка. Ее муж умирал в психиатрической больнице, родственники же так составили завещание, что, умри он бездетным, ей не досталось бы и на хлеб. Я отвела ее к Тротту, дальше всё заработало как часы.