Он рассказывал, что шел и, если дело было летом, наткнувшись на тихую лесную речку, находил глубокий омут – и в чем мать родила купался, плескался в нем, будто дитя. Затем, обсохнув у костра, зажарив тут же, по соседству, выловленных щучек, шел дальше. Омская неудача постепенно забывалась, она не выбила его из седла, разве что изменила направление мыслей.
Он много читал Библию и видел, что всё это – цепь романов, упакованных, сжатых до какой-то неслыханной, ни с чем не сравнимой плотности, в то же время и на шаг не отступающих от натуральности жизни. И вот Тротт прикидывал, можно ли, сумеет ли он их расписать, развернуть хоть одну из этих историй, ничего не потеряв в том напряжении, что в ней есть.
После долгих размышлений выбрал Авраама и его уход (Исход) из Ура Халдейского, о растянувшемся на всю жизнь скитании по пустыне, о Боге, что наконец ему открылся, и об Обетовании – обещании сына от Сарры, который продолжит его и начнет народ. Тротт понимал, что написать это – неподъемная задача и для человека большей одаренности, чем у него, вдобавок работа, в сущности, сделана, библейская книга Исхода, многие главы книг, идущих следом, – всё та же роспись блужданий по пустыне – и пока остановился на жертвоприношении Авраама. На Сарре, Исааке и на запутавшемся в терновнике овне, которого Бог избрал Себе в жертву вместо Авраамова первенца. Почему-то ему казалось, что та нежность, которую он испытывает к сыну прачки, нежность, которой он и сам не понимал и ни к кому раньше не испытывал, должна ему помочь.
В Заславле, – продолжал давать показания Жестовский, – Тротт почти сразу устроился преподавать в училище при местной ткацкой фабрике. Вел там два предмета: рисование и атлетику. Особенно был увлечен этой самой атлетикой. Его любимой дисциплиной было метание копья.
Мешая одно с другим, – продолжал Жестовский, – Тротт с восхищением рассказывал о своих учениках и тут же – о правильном полете копья, объяснял, что дело не в одной силе, резкости руки, которая его бросает, и не в правильной траектории – он иногда говорил «глиссаде» полета, – для копья не менее важно найти плотный слой воздуха, еще лучше – восходящие струи; опираясь на них, оно может скользить, планировать уже само собой, будто лодочка по воде.
Он удивлялся худым, почти прозрачным ляжкам, впалым попкам своих учеников, которые, когда это было надо для бега, умели с такой резвостью выбрасывать вперед ноги; восторгался природой, которая, конечно, с его, Тротта, помощью, умела нарастить на тонкие, на вид совсем ломкие косточки мясо, и в конце концов выстроить гладкие, лоснящиеся, играющие мускулами тела атлетов. Тела настоящих метателей копья.
Судя по тому, что Тротт рассказывал, в Заславле он был любим своими учениками, но и сам, как я уже говорил, – продолжал Жестовский, – имел среди них особенного любимца Сашку – сына той омской прачки. Как и раньше, – продолжал Жестовский, – Варенька готовила ему, обстирывала, а по воскресеньям и убирала его маленькую квартирку. Сашку он держал как бы за сына, много ему читал, помогал с уроками, да и на тренировках выделял при всякой возможности.
Каждую неделю по средам, – говорил Жестовский, – Тротт, растягивая обычный урок на многие часы, показывал им, как и под каким углом держать руку, занесенную для броска, как правильно ее оттягивать, сгибая не локоть, а работая всем плечевым суставом, всей этой группой мышц.
Они повторяли его движения, а затем, ладошками прикрыв глаза от солнца, не отрываясь следили за копьем, как оно не летит, а почти парит, то и дело зависая в воздухе. И все-таки однажды у копья кончалась и сила, и кураж, оно уставало, решало, что всё, хватит, пора осесть, прибиться к земле. И вот, видя, что копье на излете, ребятня бросалась наперегонки: кто первый, ухватясь за древко, выдернет его из дерна и снова отнесет учителю.
Троттовский любимец Сашка был младше остальных, но быстроног и очень зорок, в этом соревновании он побеждал чаще других. Любил похваляться, что заранее с точностью чуть не до вершка знает, куда воткнется копье, и ликовал, когда все видели, что, будто прирученное, оно входит в землю аккурат у его ног.
И вот 11 мая, – продолжал Жестовский, – как раз среда. Урок в самом разгаре, все возбуждены, все веселы, просто от радости жизни смеются и дурачатся. Тротт заканчивает объяснения и начинает разбегаться для последнего показательного броска. Дальше кидать копье будут уже только ученики.
Бросок Тротту удается. Копье будто останавливается в воздухе. Тротт говорил, что, в сущности, он ведь этого и добивался, чтобы копье вот так зависало между небом и землей, чтобы оно, нащупав плотный слой воздуха, ложилось на него и пари́ло, не расходуя попусту силу, которую получило от руки метателя. Наконец копье нехотя начинает снижаться. Это как старт – внимание – марш. На глаз рассчитав скорость и дальность, ребятня бросается наперерез. Будто верные песики, они наперегонки и во весь опор кидаются за копьем.
“Я, – рассказывал Тротт Жестовскому, – метал против солнца и, сколько ни напрягал зрение, как оно летит, не видел, только чувствовал, что бросок получился. Была жара, и собиралась гроза, в воздухе то и дело какие-то шквалы, вихревые потоки. Иногда сталкиваясь друг с другом, они сразу сходили на нет, в другой раз порыв ветра буквально сбивал с ног.
Тем не менее, мой Сашка всё правильно рассчитал и уже стоит, так сказать, на конечной станции. А дальше случилось то, – говорил Тротт, – что до сих пор у меня в голове не укладывается, потому что все, кто тогда был на поле, ясно видели, что копье на излете, стелется, буквально цепляется за землю, а тут в последний момент его будто кто подхватывает, и, пролетев лишнюю пару метров, оно вонзается не в землю, а прямо в Сашкин живот”.
“Ну и что дальше?” – спросил Зуев.
“Дальше, – сказал Жестовский, – Тротт говорил, что обезумел, не знает, не может сказать, что с ним было. Знает одно: вместо того чтобы броситься к Сашке, он кинулся в лес, который начинался сразу за полем, на котором они занимались атлетикой. Говорил, что, не разбирая дороги, продирался сквозь чащу и ревел будто зверь. Будто его, а не Сашку пронзили копьем. Говорил, что об оправдании тут и речи нет, но он не сомневался, что мальчик убит, помочь ему ничем нельзя.
Говорил, что сначала бежал, а потом просто шел, цепляясь за кусты, икал и выл от тоски и страха. Когда сил не осталось, лег на землю и, наверное, заснул. Встал на рассвете и снова пошел. Похоже, хотел уйти от Заславля как можно дальше, но накануне, когда пер напролом, подвернул ногу, лодыжка распухла, и теперь каждый шаг давался с трудом. Так что о том, чтобы бежать, и речи не было. Так ковыляя, он случайно набрел на заимку, которую, как потом узнал, век назад срубил один монах-отшельник.
«В его срубе, – говорил барон, – я нашел и печку, и дрова, в придачу запас картошки и разных круп. В общем, всё необходимое. В заимке и поселился. Прожил, наверное, месяца три, но точно сказать не могу, – говорил Тротт, – скоро потерял счет времени. Во всяком случае, злосчастный урок атлетики был в середине мая, а теперь лес уже начал желтеть, значит, был конец августа или даже начало сентября.