– Ну сказал, да я не таких сшибал.
– Ну ты х… не городи. Мы знаем, как ты сшибал.
– А ну давай на половинку?
– Идет?
Выводят из одиночки в коридор заключенного. Поставили его среди коридора. Со всех антресолей всех трех этажей одиночного трехэтажного корпуса смотрят глаза надзирателей: сшибет или нет? Заключенный не знает, зачем его вывели и что хотят делать с ним. Подходят те, кто поспорил, и один заговаривает, а другой сзади, развернувшись, ударяет что есть силы… Невольный крик падающего с ног заключенного сопровождается хохотом всех зрителей и похвалами по адресу выигравшего пари. А тот, что проиграл, шипит:
– Молчи, е… твою мать.
И, пиная его, велит вставать и идти в одиночку.
4. Цепь вопросов, цепляясь и разветвляясь во все стороны, осаждает, как враждебная армия, нащупав слабое место противника, устремляется, наседая всё с большей и большей силой.
Но нет, шутишь. И самопроверка началась. И слышу голос.
– Что ты знаешь о том, существует Бог или нет?
– Допустим, что я ничего не знаю. Пусть я буду чистым листом бумаги. “И заповедовал Господь Бог человеку, говоря: «От всякого дерева в саду будешь есть, а от древа познания добра и зла не ешь от него, ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь»” (Бытие, 2:16–17). Пойми. Главное понять, а всё остальное приложится. Когда, например, я пришел сюда с этапом без креста и меня стали наставлять в законе Божьем. Это в бане было. Раздели донага. Одежду, в которой пришел, взяли. Обыскали. Принимаются обыскивать меня самого. Старший Коробка. Ходит около меня… А я уже знаю…
Когда принимали других, пришедших со мной, около меня поставили надзирателя, и он начал меня обкладывать: “Безбожник, мать твою в переворот и т. д. Бога не признаёшь, крест не носишь, е… твоя мать? Ты знаешь, куда пришел? В Орел. А знаешь ли, что это? X… полосатый? У нас здесь все православные. Начальник отец родной, а ты мать твою сердце и т. д.”. Всё в этом роде.
Это продолжалось не меньше двадцати минут.
Так вот приступили к обыску.
– Ты Иван Иваныч? – Вожак вожаков на языке уголовных гнусавит старший, Коробка.
Делаю вид, что не понимаю, и говорю: “Нет, я Гавриил Ильич”.
– Да ты не дурак, – гнусавит в ответ.
Молчу.
– На обыск! – командует Коробка.
Иду в предбанник.
– Руки подними – командует надзиратель.
Поднимаю – заглядывает под мышку.
– Пальцы растопырь.
Растопырил.
– Залупу залупи.
Залупил.
– Яйца подними.
Поднял.
– Повернись.
Повернулся.
– Нагнись.
Нагнулся, а он лезет в задний проход пальцем. Не ожидал. Инстинктивный рефлекс – отскакиваю. Этого только и ждали. Коробка ударяет чем-то по голове, тяжелым. В голове звон.
– Нагнись, мать и т. д.
Нагибаюсь. Лезут в задний проход. Ну, теперь я уже не отскакиваю.
– Выпрямись.
Выпрямляюсь.
– Повернись.
Повернулся.
– Рот разинь.
Раскрываю рот.
А он лезет тем же пальцем в рот, и опять я невольно отдергиваю голову назад. И кто-то сзади ударяет по голове, а чем, не знаю. Поддаюсь вперед и невольно толкаю надзирателя. Тот кричит:
– Разинь рот, мать твою и т. д.
И ударяет кулаком в переносицу – вышиб слезы. Раскрываю рот. Лезет в рот, шарит, стою спокойно. Обыск окончен.
Подходит Коробка и гнусавит:
– А кандалы-то у тебя хорошие.
Это действительно верно. Уголовные за такие кандалы платят. Они длинные, кольца большие, тонкие. Легкие. Широкие хомуты и высокие подкандальники. Мне они ничего не стоят. В Бакинском централе меня заковали. Уголовные ко мне относились с удивительным уважением за беспрестанную борьбу с администрацией и за мои побеги из Сибири – “карынец”, и когда меня привели заковывать, то кандалы и подкандальники были уже отобраны и отложены.
– Кандалы-то у тебя хороши, – говорит Коробка.
Молчу.
– Садись, указывая пальцем на пол.
Сажусь на пол.
– Повернись мордой ко мне.
Говоря это, сам заходит за спину. Повертываюсь, а сам не понимаю, почему он повертывает меня: потом понял.
Берет за кандалы и рвет, волочит меня.
Как каленым железом обдает всё седалище. Занозы впиваются. Старый деревянный пол со множеством торчащих оголенных слоений. Когда я сидел лицом к двери, то, поволоки он меня, не повертывая, я скользил бы по пути этих слоений, и они не впивались бы в меня сотнями заноз, а когда он повернул меня и поволок навстречу им, то они впивались.
Долго и потом не мог садиться. Вытащить занозы не было никакой возможности, и только тогда, когда нагноения во всех местах заноз разложили ткани кожи, то я, проводя рукой, выдавливал вместе с гноем занозы.
Стиснув зубы, молчу. Хомуты кандалов берут мои ноги на излом: глухая, какая-то тупая, но страшная ломота проходит по всему телу.
Бросил. И пристально смотрит в глаза, допрашивает: как, мол, милок, чувствуешь?
Думаю, неужели не конец?
– Вставай.
Встаю.
– Иди в баню, мойся.
Иду. Но только перешагнул порог бани и одна нога вступила на асфальтовый сырой пол, а другая еще на древесном полу предбанника, – как сзади страшной силы удар по голове чем-то вроде деревянной колотушки. Теряю равновесие, подаюсь вперед, поскользнувшись, падаю. Двое надзирателей и один арестант, не давая подняться, накрывают мокрой из глубокого холста простыней и начинают чем-то упругим, не палками и думаю, что не резиной, бить по чему попало и как попало.
Закрываю глаза руками, чтобы не вышибли.
Вначале было страшно больно, а потом как-то притупилось, я чувствовал только прикосновение бичей. И, должно быть, поэтому я перестал содрогаться от ударов и корчиться от боли и присмирел. И потому же, должно быть, и мои наставники в законе Божьем решили, что на этот раз хватит. Открыли простыню и, толкнув в бок, кричат: “Вставай!” Но я не сообразил, что это мне, а как-то чувствовалось, что это кто-то и где-то в отдалении говорит. И только тогда, когда последовал еще удар в позвоночник с криком: “Вставай, мать твою и т. д.”, я понял, что это мне вставать велят.
5. Случилось это так: всеми видами воздействий, а из них же первое – это мордобитие, я был доведен до полусумасшествия и начал страдать галлюцинациями зрения, слуха, обоняния в каком-то прихотливом переплете с манией преследования.