И вот он, Тротт, сотни раз повторял про себя те несколько реплик, которыми Авраам обменялся с сыном, прежде чем поверх поленьев не возложил его, связанного, на алтарь, прямо на ощупь чувствовал тяжелый страх их обоих, о котором ни один, ни другой не сказали ни слова; до середины ночи не мог заснуть, всё представлял, что он Исаак и как раз сейчас отец, барон Леопольд фон Тротт, тоже сильный, властный человек, откроет дверь его детской, подойдет к кровати, в которой он успел угреться, и потащит к пруду, где прямо у воды лежит вполне подходящий для жертвенника валун – кусок карельского гранита, память о том, что ледник доходил и до Орловской губернии.
Вообще-то он, Иоганн, объяснял Тротт Жестовскому, любил с этого валуна смотреть и на пруд, и на старую липовую аллею, которая, обогнув дом, уходила в сторону сада. Сидеть на нем было очень удобно: верхняя часть плоская, словно столешница, – но теперь, вспомнив, что как раз посередине валун, будто настоящая канавка для стока крови, перерезает трещина, стал бояться: а что, если отец вдруг решит, что камень подходит для алтаря? На нем его, Иоганна, он и принесет в жертву.
Дальше Жестовский показал, что не меньше, чем лежащий на вязанке дров Исаак и Авраам с занесенным над ним ножом, Тротта поразила судьба овна, запутавшегося рогами в терновнике. Хотя мама – добрая душа – и убеждала его, что овну было не выпутаться, что он бы наверняка погиб, всё равно было непонятно, для чего несчастное животное нужно было спасать, чтобы тут же убить.
Уже тогда Тротт был крупный сильный мальчик, в десять лет и вовсе гнул подковы, в общем, он был настоящий бычок, старшая сестра дразнила его “дюжий, рыжий, ражий”. Но он с тех пор до конца своих дней был убежден, что и есть тот самый овен, которого однажды принесут в жертву вместо Исаака. Он и жил как человек, который рано или поздно запутается в терновнике, оттого его так и мотало после возвращения из Японии. Но Господь, объяснял он Жестовскому, и с Исааком, и с несчастным овном зло над ним посмеялся.
Когда в Орел до старшего Тротта дошли слухи о дебошах сына в омских кабаках и о его уже второй дуэли, отец был настолько разъярен, что, несмотря на заступничество матери, телеграфом объявил сыну, что полностью снимает его с довольствия. В итоге Иоганну пришлось сбавить обороты, более того, пришлось искать работу.
Здоровья у Тротта по-прежнему было в избытке, три недели он разгружал в порту баржи с зерном, а потом здесь же, в порту, в трактире около речного вокзала, ему предложили место вахтенного матроса на прогулочном кораблике. Еще нанимая его, хозяин сказал, что до конца навигации неполный месяц, можно было бы обойтись и без нового матроса, но ему нужен надежный человек, который останется зимовать на судне, согласится сторожить его семь месяцев с октября по май – то есть до следующей навигации.
Вместе с Троттом он обошел кораблик. На второй палубе была хорошо отделанная каюта первого класса, и хозяин сказал, что она в полном распоряжении Иоганна; тут же, на второй палубе, была совсем уж роскошная кают-компания с тяжелой люстрой настоящего богемского хрусталя. В бытовке стояло несколько немецких калориферов, а в трюме имелся достаточный запас угля, чтобы не мерзнуть, даже если за окном минус сорок. В общем, условия – лучше не придумаешь, тем более что всех обязанностей: ночевать на судне и, если лихие люди захотят его обчистить, их шугануть. Ни то ни другое не представлялось Тротту сложной задачей.
К тому времени Тротт успел решить, что к живописи возврата нет. В Японии сама жизнь устроена так, что без красок и кисти к ней не приноровиться и не приспосбиться, а здесь, в России, всё это было и останется фиглярством, заморскими выкрутасами, в которых нет никакого смысла. Другое дело писательство.
Литература не была абстрактной мечтой. Еще работая грузчиком, Тротт в популярной местной газете “Омский Телеграф” опубликовал несколько коротких рассказов в духе популярного тогда “Санина”. Везде речь шла о разгуле и дебошах, о ресторанно-бордельном мире, в котором перемешались проститутки и порядочные женщины, а среди них светские дамы и гувернантки, учительницы младших классов и решившие, что они давно выросли, гимназистки старших.
“Писал он, – говорил Жестовский Зуеву, – как я понимаю, сочно, мир местных кабаков знал как свои пять пальцев, любил его, отсюда точность; в общем, получалось, что разгульная жизнь в Омске стала обычным сбором материала – необходимый этап любой серьезной литературной работы.
Рассказы были замечены. Правда, посылать их в Москву или в Петербург Тротт пока не решался, считал, что к концу следующего года должна собраться книжка, тогда и попробует. Но к Рождеству понял, что здесь, на этой прогулочной посудине, где у него нет никаких обязанностей – пиши хоть день напролет – книжка будет готова уже к лету.
Ему в самом деле было хорошо на кораблике, и в первый раз с тех пор, как вернулся из Японии, он работал со своим обычным фанатизмом. Устраивался за большим овальным столом в кают-компании, прямо под люстрой богемского хрусталя, и писал до поздних сумерек. Вечером, в темноте, по мосткам спускался на пирс и шел в трактир, который занимал левый угол речного вокзала, тут его уже поджидала очередная барышня.
Выше я говорил, – продолжал Жестовский, – что это могла быть и светская дама, для конспирации всегда под плотной вуалью, и обычная гувернантка. За полтора года нескончаемого загула прибалтийский барон заработал в местном женском обществе репутацию непревзойденного любовника, и желающих провести с ним ночь в каюте первого класса на стоявшем в затоне прогулочном кораблике было более чем достаточно. Чтобы избежать ненужных сцен, пришлось даже завести специальную тетрадку, где на две недели вперед было расписано, кого и в какой день он ждет.
По словам Тротта, – продолжал Жестовский на следующем допросе, – среди женщин, с которыми у него была связь в Омске, выделялась редкой красоты прачка семнадцати лет от роду. «Она, – говорил Тротт, – даже не успела еще испортить себе руки. Но красота – ладно, красота в нашем мире время от времени и сейчас встречается, и хорошие любовницы, если не ленишься, тоже могут попасться: ни того ни другого у моей прачки, звали ее Варенька, было не отнять, но ты к этому присовокупи, – объяснял Тротт Жестовскому, – что и человеком она была каких поискать – милым, добрым, скромным».
Варенька отлично понимала, что барон ей не пара, его родные никогда не допустят их брака, оттого и не заикалась о венце, как шла жизнь, так и жила. Пока у Тротта были деньги, он ей помогал, и, как они сошлись, стирать на стороне она бросила. В городе у Вареньки была своя комнатка, что удобно, недалеко от порта. Днем она была с бароном, кормила его, обстирывала, убиралась в каюте и в кают-компании; понятное дело, и спал он с ней тогда же, днем, а ближе к вечеру она, если видела, что барон кого-то ждет, уходила к себе.
Конечно, вряд ли Варенька была рада, что почти каждую ночь у Тротта новая барышня, но сцен не устраивала. По словам Тротта, спустя восемь месяцев, как он поступил служить на свое суденышко, Варенька – правда, дело было уже не в Омске – родила красивого, здорового мальчика.
Но я, – говорил Жестовский, – так и не понял: когда они сошлись, она уже была беременна или ребенок был от Тротта. В любом случае он много занимался мальчиком, играл с ним, рисовал всякие занятные картинки. Когда обстоятельства вынудили Тротта уехать из Омска, Вареньку, тогда еще беременную, он взял с собой. И еще семь с лишним лет, то есть до середины мировой войны, они прожили вместе, только на сей раз в городе Заславль Ивановской губернии.