Были мысли, которыми прежде прямо гордился, например, Сметонину они настолько нравились, что каждую он к себе в тетрадку записывал, а теперь, стоило посмотреть на них Сережиными глазами, вижу: никчемное жонглирование, никому не нужная эквилибристика. В общем, пустышка, в которой, сколько ни ищи, нет ни Бога, ни правды. Подобное, чтобы не было соблазна, я сразу отбрасывал, и больше в эту сторону ни ногой. Опущу перед собой шлагбаум и поворачиваю назад. Так и шло. Головы разные, а одной без другой ничего до конца не додумать.
Мне это, гражданин следователь, – продолжал отец, – с Сережей было легко, ведь я понимал, что если он какую-то мою мысль не примет, значит, для нашего дела от нее лишь вред, и наоборот, если чувствую, что примет, радуюсь как дитя. В общем, и полугода не прошло, а я привык быть с Сергеем Телегиным в постоянном духовном общении, в церкви подобные вещи не редкость, всем известны. Особенно когда речь идет о старце и его послушнике».
Зуев: «Хорошо, в тридцать девятом году в Синодальной библиотеке или когда вы в Протопоповском, а Телегин на конспиративной квартире в Лаврушинском – идти недалеко, и вы будто шерочка с машерочкой сутки напролет друг от друга не отлипаете, для духовного общения все условия. Ну а потом, дальше, когда вас снова посадили, и теперь, когда вы на воле, а ваш ученик Телегин за восемь тысяч верст от Москвы командует колымским лагерем, какие отношения вы с ним поддерживаете и как это делаете?
Не виляйте, Жестовский, отвечайте четко, конкретно, с помощью каких средств связи вы поддерживали и поддерживаете ваши отношения с Сергеем Телегиным: радиосвязь, письма, может быть, нарочные или телефон? Напоминаю, на Пермском вокзале мы уже засекли ваш звонок на Колыму. Или какие-то другие спецсредства?»
Отец: «Нет, телефоном мы не пользовались. После освобождения я звонил дочери дважды, оба раза разговаривали по одной минуте: слишком дорого. Писем ни Сереже, ни дочери я не писал, послал несколько открыток, поздравлял их с днем рождения и с Новым годом. Что нарочных, что радиосвязь нам с Сережей тоже взять было неоткуда».
Зуев: «А что было?»
Отец, – рассказывала Электра, – даже с раздражением: «Да что раньше, то и сейчас. Мы вместе думали, всё важное понимали на пару, зачем нам радиосвязь?»
Зуев: «Ну что ж, духовное общение – значит, духовное общение. Просто вы, Жестовский, не вчера родились, должны знать, что за духовное общение у нас тоже судят. Бывает, и без снисхождения. И еще хочу, чтобы вы знали: мы разочарованы, очень разочарованы», – продолжать он не стал, вызвал по телефону конвой и, пока ждал, что-то рисовал на полях протокола.
Отец, – рассказывала Электра, – понимал, что отношения с Зуевым напрочь испорчены, говорил: «Ну что я мог сделать? Да ничего. Решил только, что на следующем допросе начну с того, что подпишу любые показания. Но что поможет, надежд немного. Оттого, когда меня водворили в камеру, был настроен мрачно. Словно маньяк, повторял и повторял, что из-за глупой откровенности послаблениям конец.
Но это не главное, беда куда серьезнее. Зуев недоволен, считает, что я повел себя с ним бесчестно, а такое не прощают. Похоже, что, если выберусь с Лубянки живым и не инвалидом, впору бежать в ближайший храм ставить свечку»”.
Здесь позволю себе небольшую ремарку. Работа над трехтомником Жестовского шла уже два года. И по мере того как его очертания прояснялись, я опять и опять возвращался к четырем гроссбухам записей рассказов Электры. Есть ли смысл их скрывать и сейчас, спустя тридцать лет как в присутствии прихода отец Игнатий торжественно, с хором ее отпел, когда и самого Игнатия давно не было в живых, и я не знал никого, кому было бы интересно, кто на деле писал письма Жестовского – он сам или его дочь Электра.
Я понимал, что ее письма – безнадежная попытка не дать тому, что за жизнь надумал отец, кануть в небытие, уйти без следа, как на нашем веку было со многими рукописями. Теперь, благодаря Кожняку, всё это могло быть напечатано, причем не просто на хорошей бумаге, но и основательно, с профессиональным комментарием, указателями.
В общем, мне давно было пора открыться, выложить гроссбухи на стол, тем более что “Царства Агамемнона” мы до сих пор не нашли, а если что и могло его заменить – рассказы Электры. Наши беседы за чаем в Лихоборском доме для престарелых.
За последний год я пару раз почти решался открыться, но опять отыгрывал назад, и вот дождался, когда нет ни издателя, ни издательства, и наш Жестовский снова никому не нужен. Конечно, то, что телегинское дело пятьдесят третьего – пятьдесят четвертого годов продублировало многое из рассказов Электры, отчасти меня оправдывает. Но боюсь, что только отчасти.
Жестовский рассказывал Электре, что после разговора о духовном общении не спал до середины ночи, боялся, со страхом ждал следующего допроса. Но утром, против ожиданий, его никуда не повели, то же и на другой день, и дальше. Всего о нем забыли почти на месяц. А когда он наконец оказался в зуевском кабинете, тот и словом не помянул, что им, Жестовским, очень разочарованы.
Отец ждал новых вопросов о Телегине – но их не было, ждал, что дадут на подпись уже готовые показания, но и показаний не было, вместо этого Зуев расспрашивал о чем придется, по большей части о полной ерунде. Отец, когда говорил о своей семье, о Сметонине, Телегине и “Царстве Агамемнона”, об отсидках, с первой до последней, естественно, называл имена многих разных людей, и тут выяснилось, что у Зуева отличная память.
Мельком просмотрев стенограмму, он выуживал то одну фамилию, то другую, что-то про каждого спрашивал. Если то, что говорил отец, было любопытно, следовали еще вопросы, и еще. Три четверти тех, о ком Зуев его спрашивал, давно лежали в земле, и было похоже, что Зуев просто тянет резину. В камере перед отбоем отец, хоть и благодарил Бога, что передышка продолжается, говорил: какая разница, почему, – дареному коню в зубы не смотрят, – не мог удержаться, думал, чем такое заслужил.
Зуев не обходил стороной и Телегина, его фамилия звучала, но всякий раз не сама по себе, а по случаю, словно дело возбуждено не против Сережи.
“Я тогда, – говорил Жестовский Электре, – всё перебрал и решил, что тому могут быть три причины.
Первая: зуевское начальство еще не определилось, колеблется насчет Сергея Телегина. Представляет ли он интерес, а если да, насколько этот интерес велик. Второе: я видел, что атмосфера меняется, меняется быстро, и могло быть, что в МГБ ценители духовного общения куда-то повывелись. Вот Зуеву и сказали: какое, к чертовой матери, духовное общение? Любой прокурор пошлет нас с подобной хренью куда подальше. Ну и третье: кто-то из начальства вызвал Зуева и спрашивает: да кто он такой, Сергей Телегин? Да, был комиссаром госбезопасности, но то старая песня, сейчас он начальник крохотного лагеря на Колыме, сидит в своей дыре, ну и пусть сидит. Чего за мелочевкой гоняться?”
Когда пошло телегинское дело, Кожняк захотел, чтобы я докладывал, что нашел, не как обычно – раз, а дважды в неделю. Понимал, что для трехтомника это расследование будет ударным. Он по-прежнему по своим каналам продолжал искать “Агамемнона”, но мне было велено сосредоточиться на Телегине. Я и прежде знал, что у начальника отличная интуиция, а тут еще раз в этом убедился.