“В общем, – говорил отец, – ты, Электра, не думай, Зуев меня не одним подкупом взял. Я к тому времени, – продолжал отец, – многажды и разным людям – тому же Сметонину – объяснял, что если самому себе зубы не заговаривать, на воле ничего хорошего, что ни возьми – вранье. Газеты и так понятно, с них спросу нет, но за ними и литература поспешает, и театр. Весело скачут, с молодым задором, вприпрыжку. Люди даже в дневниках сами себе врут: не дай бог чужому на глаза попадется. Говорю: в пятнадцатом году я с Поливановым два месяца по Пошехонью ходил из одной деревни в другую. Записывали, что старики помнят: предания, сказки, песнопения, прибаутки с частушками. Поливанов был до них большой охотник, брал всё, ничем не брезговал.
И вот, говорю, сейчас, когда человека через конвейер пропустили, потом к стенке поставили, кажется, что от него ничего не осталось, даже могилки нету, чтобы прийти цветочки положить. И дома, пусть публично и не отреклись, тоже лишний раз стараются не поминать – у детей жизнь впереди. Им в комсомол, затем в институт, а всплывет, что из семьи репрессированного – пиши пропало. На всех надеждах крест.
А на самом деле, – говорю Сметонину, – только от этих невинноубиенных что-то и останется. Единственная настоящая правда – это что ты на допросе показал, когда тебе душу наизнанку вывернули. Всё вынули о нас и о нашей жизни”.
“И вот, – рассказывал отец Электре, – я это прикинул, примерился и решил, что хватит ли у меня времени, сил, чтобы записать, что я за свою жизнь о новой литургике, то есть о литургике в царстве сатаны, надумал, никто не знает: пусть выйду на свободу, что осталось чин чином приведу в человеческий вид, а назавтра, как умру, хозяева в каком-нибудь занюханном Мухосранске, у которых я, ссыльно-поселенец, снимал комнату, а то и угол, всё выкинут к чертовой бабушке. Или их ребятеночек, если дело будет весной, на бумажные кораблики изведет, а если летом – на бумажных же голубей. Того хуже, моей литургикой хозяйское семейство во славу божью целую неделю будет подтираться. И тоже пока последний листочек не изведет.
А здесь Господь дает мне шанс. Следователь не к своему седлу приторачивает, наоборот, говорит: отдыхай, резвись на лугу, а я полюбуюсь, какой ты весь из себя статный да ладный, вишь, каждая жилка играет. Спать, есть от пуза тоже дают, во время допроса даже сладким чаем поят, да это же не следствие, чистой воды коммунизм. Главное же, рядом, за соседним столиком милая девушка, настоящая тургеневская барышня, но в своем деле печатном опытная, наверняка специальные курсы кончила – когда она на машинке стрекочет, пальчики бегают, не уследишь. То есть опять же не твоей куриной лапкой Богу осанна, а как она, аккуратно, строчка к строчке, под стать и печатными буковками. И всё будет подшито к делу.
Меня, Жестовского, уже давно зароют в землю, а литургика останется. Будет лежать, ждать, пока кто ее не найдет, не посмотрит свежим взглядом, не скажет: да ведь это то, что надо! А не скажет, значит, и Господу до моей литургики дела нет. Сатана там правит или не сатана, Он, Господь, и той, что есть, доволен.
В общем, я это обдумал и говорю: «Не сотрудничать с таким следователем, как вы, гражданин Зуев, грех», – и что было, стал ему всё, как есть, выкладывать”.
Прежде чем рассказывать дальше о телегинском деле, несколько необходимых замечаний. Для меня оно во всех смыслах оказалось находкой. Чем дольше я работал на Кожняка, тем сложнее было разделять то, что я нашел в лубянском архиве, и то, что когда-то рассказывала Электра в наши с ней чаепития и многочасовые разговоры.
Я чаще и чаще прокалывался. К томам других дел Жестовского нередко были подшиты целые пачки его доносов, ясно, что для нас в них была бездна интересного, и вот я путался, ссылаясь на доносы, говорил вещи, которые мог слышать только от Электры.
Кожняк, без сомнения, был человеком опытным, подозрительным, и мне, чтобы свести концы с концами, случалось сочинять целые истории. Так вот дело 1953–1954 годов не просто продублировало рассказы Электры, оно во многом было полнее, главное, в нем была и стройность и систематика. Что касается литургики Жестовского, именно оно заполнило лакуны и пустоты. Электра, что ни говори, рассказывала ярче, протокол же допроса – штука сухая, лапидарная.
При других обстоятельствах я бы предложил печатать записи разговоров с Электрой, а тома дела 1953 года использовать для комментариев, а тут твердо сказал Кожняку, что надо брать телегинское дело. Конечно, не только изюм певучести, кусками и саму сайку, хотя в общем, с изъятиями, уж очень оно объемное, и Кожняк согласился, велел готовить для “Телегина” хороший справочный аппарат. Вопросы, которые Жестовский обсуждал с Зуевым, были сложные, многое без разного рода пояснений осталось бы непо́нятым.
И в “Агамемноне”, который мы по-прежнему искали, дело 1953 года многое разъяснило. Всё, что я раньше знал о романе, – это что Телегин на Колыме рассказал Электре, а она в свою очередь мне. Сметонина Телегин поминал нечасто, хотя со слов мужа Электра поняла, что адвокат и его дом были важной частью “Агамемнона”. Правда, на допросах у Зуева, если свой взгляд на литургику Жестовский стремился сформулировать полно, главное, четко, романа он касался лишь мимоходом. Считал, что через месяц-другой, может, и раньше, Зуев так и так его прочтет.
Мысль, что какие-то вещи следует предварить, казалась ему разумной, но он как огня боялся, что, взяв “Агамемнона” в руки, Зуев решит, что он это уже слышал. И последнее: Электра не раз мне говорила, что, начиная рассказывать что-то для себя важное, отец, как правило, долго раскочегаривался, никак не мог найти стержень, вокруг которого будет всё строить, но, когда находил, говорил очень хорошо и убедительно. И тут, отвечая на вопросы о Сметонине, на первом допросе он как бы примеривался.
“Из библейских книг, – говорил Зуеву отец, – любимой книгой Сметонина был «Иов». «Иова» он знал практически наизусть, часто цитировал. В общем, он восторгался этой фигурой. Идея тяжбы с Богом, которая, так уж у Сметонина получалось, скоро превращалась в суд над Богом, несомненно к Иову и восходит. А сама история простенькая – в ресторане с товарищем выпил лишнего и сболтнул. Отыграть же назад показалось неприличным. Вот и разрабатывал, носился с этим лет пять, потом наконец остыл. В сущности, обыкновенная глупость, всё гроша ломаного не стоит”.
Зуев: “Нет, Жестовский, вы что-то слишком быстро сворачиваетесь. Нам, как Сметонин хотел судиться с Богом, очень даже любопытно. Я и сам на Него имел обиду, да такую сильную, что дай волю, засудил бы бедолагу по полной программе. В общем, не увиливайте. Рассказывайте подробно, что называется, в деталях”.
Отец: “Да я почти ничего и не знаю. О суде над Богом Сметонин со мной заговаривал всего раза три, но я интереса не выказал, и больше он к Иову не возвращался”.
Зуев: “Отсебятины никто не требует, чего не было, того не было, но что Сметонин сказал, нам надо знать. Во-первых, все-таки правосудие, а мы к нему имеем отношение, то есть, как ни посмотри, по этой части, а во-вторых, что вы и без меня знаете, у нас горячие головы тоже поначалу думали судить Бога открытым показательным судом. К счастью, передумали, наказывали, как говорится, во внесудебном порядке. Время, слава Всевышнему, было революционное – соответствующее и правосудие, оттого апелляцию никто подавать не стал, все всё приняли как должное”.