— Ты сумасшедшая девчонка!
Тоня пришла не позировать. Или не только позировать. Наступила пауза, наполненная звуками частого дыхания, будто кто-то за кем-то гнался, и кошачьими криками, которые Марат не стал идентифицировать, вычленив только: «Стерх — мин херц».
Марата девушки оценивали по росту, а женщины — по возрасту. Симпатии пугали его и раздражали — и в Учреждении, а тем более в побегах: в карты везет тому, кому не везет в любви. Он должен оставаться самым нелюбимым. Чтобы испытать судьбу. Поэтому знаки внимания, которые вдруг принялась оказывать ему Тоня, заметив его и выделив, Марата насторожили. И теперь, когда ясно стало ввиду происходящего в подвале: то, что он принял за интерес со стороны сердечницы, было всего лишь игрой на публику или насмешкой, успокоило его и подбодрило. Никому он здесь не нужен.
Осмысленный разговор через некоторое время продолжился:
— Она отняла у меня даже лицо и приставила к своему телу. Вернее, это ты сделал. Будешь спать с ее телом, продолжать обнимать, а закрывая глаза, представлять мое лицо. Будешь так делать, будешь, скажи?
Ответа Марат не разобрал: то ли «буду», то ли, наоборот, «не буду», потом Стерх выразился яснее:
— Вы с ней антиподы: если одна говорит «черное», другая — «рыжее».
Тоня засмеялась таким смехом, который Марат подслушал у покойной курортницы Лоры, потом сказала звонко:
— А смотри, что на игральных картах: одни только бюсты, верх без низа, голова льва и грудь женщины. Загадка сфинкса. Адик меня оскорбил, сказал: втроем на двухколесном мотоцикле мы не поместимся — я, она и ее грудь, — когда я попросилась прокатиться. Зачем любить плоскодонок? И дарить им не быстрорастворимый кофе, а быстрорастворимые купальники. И еще рисовать обнаженными… Вы правда сыграли с Адиком на Евгению?
— Нет, конечно.
— И кто выиграл, кому она досталась — мертвецу? Знаешь, почему эти красные сердечки называются черви? Потому что они червивые. А черные сердечки называются пики, потому что они мертвые, заколотые. Карта, пока лежит рубашкой вверх, еще не родилась. А когда ее открыли — уже умерла. Когда я летела под машину — помнишь, я рассказывала, — сердце у меня так стиснуло, и потом я лежала, глядя на кардан, и не чувствовала сердце. У меня было не левое подреберье, а женская грудь. И я испытала такой прилив желания! Чтобы меня просто выволокли из-под машины и овладели мной. И когда один приник ухом к сердцу, я застонала. Ему закричали, что надо щупать пульс и задрать веко. Он радостно засмеялся: «Да она пьяна!» Без вина. Так я встретила свой последний новый год. Это проклятое сердце заставляет всё мое тело, мои мысли служить ему. Можно всё отдать за те минуты, когда его не чувствуешь. Можно быть человеком с ограниченными возможностями, но не женщиной с ограниченными возможностями! А ведь я так живу, что и зубья гребенки кажутся чересчур острыми, и неосторожное движение отдается из головы в грудь.
— Но у тебя же есть море! Тебе одной известно, как, не снимая одежды и не потеряв девственности, стать женщиной, испытав то, что испытывают нимфы: роман с волнами. Чёрное море — крайняя плоть Мирового океана.
— Да, плоть… Посейдон! При одном условии: нужно волнение! Я избегала компании в воде: третий лишний. Оргазм на волнах: либо утонешь, либо отпустит. Игра такая, знаешь: море волнуется раз!.. В штиле проку нет, а в шторм не выйдешь на берег — вот и ждала у моря волнения, чтобы покачаться на волнах. Шура грозила: нельзя в шторм на волнах качаться — камнем по голове ударит. О море у моей речной бабки вполне мифические представления. Как и у меня. Они отняли у меня последнюю отдушину, даже не сознавая этого, — как человек захлопывает снаружи форточку задымленного помещения, чтобы на улице не пахло дымом!
— Ты же можешь не слушаться их — и сбежать к своему Чёрному морю! А меня это место не греет — зимой, помнится, особенная тоска. Что остается после мыльного пузыря, когда он лопнет? Мокрое место.
— А я люблю нашу зиму! Космы туманов, цепляющиеся за багряно-желтые леса. Курорт в несезон — изнанка рая, неведомая отдыхающим, как обратная сторона Луны. А на морских картах Батуми (и наш город недалеко ушел!) — одно из самых синюшных, то есть влажных, мест на земле. Синюшных, как я, и… влажных. — Опять раздался колокольчиковый смешок, сзывающий на пир желаний, и Марат поморщился. — А ты уехать хочешь! БАМ — это трамплин для прыжка в Москву? Женька сделает тебя членом Союза художников, выбьет тебе дополнительную жилплощадь, якобы под мастерскую, а сама наплодит детей, которые будут играть в прятки за мольбертами и подмешивать слюни тебе в палитру. Ей не нужны психопаты вроде Гогена или Ван Гога. Она знаешь, что сказала сегодня Шуре? Что испытала ужас при виде нашего с ней портрета и не могла отделаться от впечатления, что это наша с ней мать… А ты говорил ей, что она редкая женщина, которую злоба украшает?
— Наверное, говорил, — прозвучало после паузы. — Это тогда, после истории с купальником. Она сказала, что я должен был влепить Адику пощечину, а я, мол, всем этим любовался. Потом ей набросок мой не понравился: огромное полотно, где она рыжей точкой поднимается по лестнице, а я как будто стою со своим мольбертом в волнах — воображаемый перенос точки зрения. Совсем ей это не понравилось. Говорит, что на БАМе всю эту шелуху с меня сдует.
— Уехать, чтобы не хоронить родную сестру, — это, по-моему, последняя степень малодушия. Конечно, плевать мне, какая я в гробу буду лежать. Лучше всего мне с отцом, чем со всеми вами. Он смотрит на жизнь как Брэм.
Оса в теле медведки — это знание меняет мораль, шатает нормы; он мне, маленькой, показал, как самка, спариваясь с богомолом, съедает самца. Он всё объяснял и совершал необъяснимые поступки. Я ничего не успеваю. Скажи: почему мои последние дни должны быть похожи на фарс? Вот счастье: быть приговоренной на свободе, где все тебя донимают и просто цветущим видом напоминают о конце. Что было бы, если б смертник ожидал приговора в проходной комнате, в камере с входом и выходом, где все бы к нему приставали? Ну, готова картина? Ты сказал, что остались последние штрихи. Ты закончил наконец мой портрет… с ее телом? Покажи наконец мне меня!
— Еще бы немного поправить… Ну да ладно. Если ты так торопишься…
— Да, я очень спешу.
После тишины, повисшей в подвале, Тоня заключила:
— На памятник сгодится. Ты это хорошо подметил: у меня с рождения в жилах течет жгучая брюнетка в образе Клеопатры. Пусть так и будет. Русичка принесла мне аттестат зрелости, когда мне исполнилось шестнадцать — возраст заката. У меня был приступ хохота, Шурка уже хотела «скорую помощь» вызывать, она же чуть что — «скорую»! Старушка-врач, сказавшая бабке, что мне паспорт не понадобится, «ну, в лучшем случае она успеет его получить», уже умерла. Раньше меня. И я всё-таки пошла и сфотографировалась на свидетельство о смерти… то есть на паспорт. А русичка, когда приходила, — учителя меня на дому посещали, знаешь? — хорошо ко мне относилась, была строга, никаких поблажек в связи с тем, что мне грамотность нужна на очень короткий срок, она говорила: застенчивость и неудовлетворенность собой теперь презрительно называют закомплексованностью, я не знаю, как это перевести на русский: «Я тебе русским языком говорю: не комплексуй». А я уж сколько времени не комплексую! Спасибо тебе, художник, и за картину, и за эту ночь! Аж сердце заискрилось, будто его лобзиком подпиливали! Вот, значит, как это бывает: смешно по-своему. Как жаль, что я не умерла в твоих объятьях! А я надеялась! Видишь, не так уж я больна, оказывается. Бывают минуты, когда забываешь о смерти. Если в шестнадцать лет приходится уходить навсегда, хочется хлопнуть дверью! Если бы у меня вдруг появился любовник, то лучше знаков внимания он и придумать не мог, чем наэлектризовать убийствами атмосферу и отвлечь от меня внимание.