– Зачем ты мне это говоришь, – помнится, только сказал я, и в нашем общении наступила некоторая легкая заминка или пауза, которую я постарался поскорее убрать, ибо не хотел выступать в роли моралиста.
– Да что с вами делать, с поэтами, – сказал я, улыбаясь.
– Тут одна ко мне пристала на улице, когда узнала кто я, – говорил он с присущим ему пьяным добродушием, сидя передо мной за столом. – А у меня уже прр!..
И он сделал то движение рукой между ног, тот жест, как будто отрубал ставшие ненужными ему гениталии.
– Но ничего, в тот раз удалось. Два дня она меня терзала. А я было думал: всё!
Глебу Яковлевичу в это время было далеко уже за шестьдесят, и он, как порядочный человек и, как это свойственно многим хорошим людям, внутренне еще и не предатель, он в это время никому не изменял, потому как в это время он был свободен. Жена оставила его после того, как он начал пить. А он запил во время путча, не выдержал, как он говорил, напряжения. Он не пил до этого девятнадцать лет и очень этим гордился. «Я бы давно уже подох, как Олег Григорьев, если бы пил. А так я еще живой».
– Вова, как ты думаешь, что мне дальше делать? – спросил он меня однажды, больше из любопытства, чем из интереса. Думаю, он хорошо знал, что ему делать.
– Как что? – сразу и не без подвоха сказал я ему. – Создать завершающий поэтический миф: уйти в горы или погибнуть на дуэли.
– Нет, не то! – совсем серьезно отмахнулся от меня Глеб Яковлевич. – Это надо делать в молодом возрасте. А мне уже боженька не велит.
* * *
Что касается положения нашего народа, я часто говорил об этом с великим народным писателем. Вот и в последний мой приезд мы этот вопрос затронули. На что я услышал его обычное гордое:
– Да что ты понимаешь, Алексеев? Что вы все, питерские, понимаете?! Скоро вообще русского человека совсем не станет, а он рассуждает о народе. Туда же и православные. Коняев, например.
– Глупо́й ты, Колюня, – сказал я ему на это. – Одна надежда нынче в России на православных.
Великий народный писатель только усмехнулся.
– Это ты глупо́й. Народ уже давно от церкви отвернулся. А если кто и ходит, то такие же умалишенные, как ты. Тут я одну бывшую подругу недавно встретил. В молодости она была очень красивой. Одно время она прислужницей в церкви работала. Ох, говорит, Коля, и на… я с батюшками, ох и на… до конца жизни хватит. Да кто сейчас в церковь ходит – одни старики и старухи, да Коняев со своей женой, а все потому, что это ему выгодно стало. Раньше его коммунисты подкармливали, а теперь церковь, вот он и стал православным. И могила у него будет богаче, чем у тебя, дурака.
– Глупо́й ты, Колюня, – повторил я ему с улыбкой. – Не приспособлен ты к духовной жизни.
– Да что ты мне говоришь, – только и отмахнулся от меня великий народный писатель. – Знаю я этих способных к духовной жизни. Был у нас тут в Рамбове один священник, сам с собой от своей духовности разговаривал. Как напьется – ни один памятник не пропустит, все к ним с речью обращается. Особенно он любил тот, что в скверике перед вокзалом. Памятник погибшим морякам. Бывало, часами выстаивает перед ним, пока не отрезвеет. Вот и ты такой же: «православие, русский народ». В России давно уже Чубайсы правят, да всякие там дерибаски. А тебе это, глупому, невдомек. И чему тебя только в школе учили?
Что тут можно было ему возразить, когда я наталкивался на полное непонимание, а вернее, на невосприятие моих взглядов. Тем более, что на мои слова он находил контраргументы, взятые из примеров окружающей жизни. И сила его убеждения была такова, что спорить с ним было бесполезно. Особенно после того, как вышла его толстая книга, после которой он окончательно поверил в свою исключительность.
– Я еще двадцать лет назад говорил, что коммунистами становятся или жулики, или дураки: тот, кто не умеет работать. Вот они и довели нашу страну до развала. Спрашивается, зачем человеку, который хорошо работает, надо было вступать в партию. Да еще в коммунистическую. Только из-за выгоды: сделать карьеру или потому, что сам никчемный. Вот как наш председатель Союза Писателей в Петербурге. Что тогда из Союза писателей получается? А получается то, что он становится халявой для немногих, а потом разваливается. Вот так и наша держава. А ты говоришь: «русский народ, православие». Все вы городские такие, все вы в начальниках хотите ходить. Вот поэтому-то вас русский народ и не читает. Слишком вы далеки от народа. А то – «народ, народ». А сам просто-напросто никто иной, как урод.
И еще долго с презрением ворчал по этому поводу великий народный писатель. Что, однако, не мешало нам стоять у ларька и, что называется, в тандеме, потягивать из бутылок пиво.
Должен сказать, что в последнее время, то ли под влиянием прожитых лет, то ли крепкого пива, Коля стал многое забывать. Год назад, когда я его поздравлял с днем рождения, он признался, что он забыл, что у него сегодня день рождения. А недавно он забыл одеть брюки и в одних трусах и в пиджаке вышел на улицу.
– Хорошо, что еще никого не было на улице, – говорил великий народный писатель без улыбки. – А если бы вообще я без трусов вышел, как один мой приятель с похмелья от знакомой вышел вообще голым? Раннее утро, все идут на работу, а он голый, как ни в чем не бывало, по Рамбову чешет. Что бы было тогда? А ты говоришь: литература! Ты говоришь: писать! Да кому нынче нужна литература? Разве таким дуракам, как ты! Век литературный кончился. Никто сейчас литературой не интересуется. Вот поэтому еще долго не будет литературы. Вы, олухи городские, должны это знать, а вы все играете в гениев.
Все эти его заявления приводили меня в грустное состояние.
– Допиши ты свои рамбовские рассказы! – в который раз говорил я ему. – Ты посмотри, какой у твоих героев трагический конец. Ты посмотри, к чему они пришли!
– К чему они пришли? – как-то насмешливо, с презрительной интонацией сказал великий народный писатель. – Спились!
И я не увидел в его словах жалости. Жалость великий народный писатель считал слабостью. А слабость, переживший общежитейскую жизнь, Коля презирал.
Надо сказать, что судьба Петрика с некоторых пор (а я его часто встречал в Рамбове) не выходила меня из головы.
Маленький крепыш с восточным разрезом глаз и с мудрыми шутливыми вставками в разговор (обычно мы разговаривали на травке за бутылкой или за столом в кафе), он, быть может, так бы и жил, не случись этого развала страны и поспешной приватизации, когда все пошло на разлад.
В конце восьмидесятых он работал проводником на рефрижераторах, и работал в Эстонии, ибо спрос на эту работу был очень велик. Развал страны лишил его работы и приличного заработка. Он стал пить, жена оставила его и стала жить в Ленинграде, где у нее была своя квартира. И он лучшего не придумал, как продать свою квартиру за несколько тысяч долларов. А после получения денег, по выходе на улицу, по дороге домой, его стукнули чем-то тяжелым по голове, а деньги отобрали. История, по тем временам, банальная: тогда плохие люди получили возможность наживаться на несчастье хороших. Так он и превратился в бомжа – и в таком виде продержался лет десять. Неизвестно, где он ночевал, но было известно, что он подрабатывает, ошиваясь возле кафе и базара. Раза два я и великий народный писатель угощали его в заведении под названием «Кабак». И я не видел, чтобы он жаловался на свою судьбу. Позднее я встречал его и трезвым, и с похмелья, иногда давал ему десять-пятнадцать рублей, и он молча их брал, не говоря мне, откуда он идет и куда направляется. В последнее же время я встречал его всегда трезвым и он говорил мне, что собирается оформить пенсию, но для этого надо собрать справки с последнего места работы, а это хлопотно, поскольку последнее место работы было уже в запредельной Эстонии. Он уже год, как должен был получать пенсию. Но в его словах я не заметил особой заинтересованности в получении пенсии, как и, по словам его приятелей, у него не было заинтересованности дальше жить. И вот его нашли на панели возле вокзала. «У него давно уже нога гнила, но он не обращался к врачу. Заражение, гангрена. Да и прописка была нужна, чтобы обратиться», – сказал мне Филон, частник-таксист, на привокзальной площади, когда я проходил однажды мимо и поздоровался. Впоследствии я рассказал об этом великому народному писателю. Он же потом рассказывал это же мне, вследствие своей потерянной памяти, и рассказывал не без присущей ему важности: