Подошел мастер, Павел Семенович, положил матрицу с чертежом и нарядом на рабочий столик.
Незаметно, мельком Рульков бросил взгляд на наряд и расценки, а потом уже взглянул на мастера, на его худощавую, старчески сухую фигуру.
«Ведь уже на пенсии, а все работает. Тоже деньги нужны. И будет работать, пока не вынесут с завода вперед ногами. А для чего работать?..»
Мастер постоял, посмотрел на фрезу, как она вертится, посмотрел на деталь, зажатую в тисках, зачем-то сдунул с нее металлическую пыль, вздохнул и проговорил:
– Да, вот уже зима, а я и не заметил, как она пришла, время летит так быстро, время… – а потом спросил:
– Аркадий, ты слышал, Уткин умер?
– Да, слышал, – сказал Рульков, но станок не выключил, а продолжал работать.
Гул работающих станков, звук вентилятора, скрежет и вой металла.
– Ты когда на рыбалку поедешь? – спросил мастер и почему-то посмотрел в окно: «Да, время, время – вот Уткин умер».
– В воскресенье.
– Куда?
– Под Лугу.
Выключил станок, встал перед мастером, чтобы продолжить разговор.
– Не слышал по радио, сколько градусов? – спросил мастер и вновь обратил свой взор на то седое, дымное, большое за окном, что называлось ленинградским утром.
– С утра передавали – двадцать восемь.
– Да, зима, зима… – проговорил мастер как-то равнодушно и задумчиво. – Зима в этом году завернула. Обещали под сорок. В такой мороз и мертвому не сладко в земле лежать, не то что живому.
– Все равно, – мрачно сказал Рульков.
– Это ясно, что все равно, – сказал мастер. – А все как-то не то, все кажется, что и после смерти что-то будешь чувствовать.
Постояли, помолчали, мастер пошел по своим делам, а Рульков снова включил станок, снова закрутил ручку стола, направляя деталь к фрезе.
И опять грустные думы о своей жизни:
«Кажется, они вдвоем с женой зарабатывают порядочно, а все денег не хватает. Вот – жена, вечно сидит и пишет за столом (она работает судебным исполнителем), взыскивает с разведенных алименты, а с пьяниц – штрафы, тоже сволочная работа и тоже план, везде один план…
Всю жизнь он думал, как бы сделать так, чтобы жена не работала, чтобы только детьми занималась, а не удалось, как думалось…
А дети: на всю жизнь он запомнил зимние утра и плач старшей, когда ее, трехмесячную, уносили в ясли: с плачем уходила, с плачем и возвращалась, а в яслях на восемнадцать человек одна нянька, часами лежат мокрые, закричит один – подхватят другие…
А что он мог сделать для жены – ничего, вот и прошла ее молодость в работе, да в не такой, как у него: это он восемь часов отработал и газету в руки, – а ей и по дому, и по хозяйству, и в магазин сходить, и постирать, и обед сварить.
Он помнит, как все началось. После войны он вернулся, звеня орденами и медалями, в Ленинград. Общежитие, где он был прописан, сгорело, документы в архиве пропали, вот и пришлось ему идти в дворники, чтобы получить жилплощадь, а потом привел молодую жену на свое место, а сам пошел на завод: «Работай, Аркадий Рульков, строй будущую жизнь, она должна быть прекрасной».
Он, конечно, мог бы податься после войны в деревню, но от деревни он совсем уже отвык, да и в деревне было голодно и молодежи почти не осталось… а может быть, и в самом деле лучше было бы уехать в деревню, кто знает, может быть, там было бы все по-другому…
Десять лет, десять долгих лет жена работала дворником, убирала снег, мыла лестницу… Так незаметно прошла ее молодость, а ради чего? Ради крыши над головой, да все того же куска хлеба. А кто виноват? Кто? Уж, конечно, не он, Аркадий Рульков.
Но кому это дорого, кто, кроме него, это поймет? Разве жена. Дети, и то не поймут, когда вырастут, потому что в душу другому не влезешь, даже если это твой ребенок, да и жизнь их будет полегче и побогаче, но разве только в богатстве дело?
Вдруг раздался легкий хрупкий треск металла. Рульков моментально выключил станок, остановил вращение фрезы.
Сломалась фреза. «Эх, жалко, была новая», – он подумал, что сегодня он уже не работник.
И все-таки в ящике стола, где у него был набор фрез, он поискал другую фрезу такого же диаметра, но не нашел. Захватив сломанную на обмен, он пошел в инструментальную кладовую.
– Маша, – сказал он в окошечко кладовщице, – дай пару фрез.
Подал кладовщице фрезу.
– Это что – шестерка? – спросила она.
– Да, шестерка.
– Аркадий, ты про Уткина знаешь?
– Знаю. А что?
– Да вот собираем жене на похороны.
– По сколько? – защемило почему-то сердце, и он сразу же почувствовал вину перед Уткиным. «На рыбалку-то, видно, не придется поехать», – невольно подумалось ему.
– Кто сколько может. Вон Феклистов дал всего десять копеек.
Феклистов – заводской скряга, первый богач на заводе, «богаче директора».
– Я его сегодня спросила: «Феклистов, когда же ты машину купишь?» Машину-то, говорит, я бы, может, и купил, да вот бензин слишком дорого стоит. Вот так-то.
Рульков скользнул взглядом по списку, «от и до», кто сколько дал – из рабочих больше рубля – никто, больше всего по пятьдесят копеек, да кое-где рубль. Нащупал в кармане два рубля, свернутые вчетверо. Не вынимая, отделил один – тот был помягче, а следовательно, и постарее – и, не глядя на рубль, положил его на список: «Вот, держи».
И пошел обратно в цех, на свое рабочее место. Он шел и опять чувствовал свою вину перед Уткиным, как будто он пожалел этот «несчастный» рубль, и все ему казалось, все слышалось, что Уткин ему говорит: «Ну что, Рульков, нового рубля на меня жалко, а я думал, что ты человек… Ничего, еще не раз вспомнишь меня».
Вообще, это чувство вины, даже и не перед Уткиным, а перед чем-то неизвестным, и в первую очередь перед женой и детьми, усилилось в нем в последнее время, особенно с похмелья. А когда он пил, оно исчезало и вроде становилось как-то легче…
И теперь, становясь к станку, он подумал о том, что хорошо бы выпить за помин души Уткина, ведь живой же человек умер.
* * *
Уткина привезли на завод, в красный уголок, собрали рабочих, открыли прощальное собрание.
Гроб поставили на стол, покрытый красным кумачом. Стол стоял на сцене, где в праздничные дни выступала заводская самодеятельность и даже иногда профессиональные артисты.
Красный уголок: стенные производственные объявления и газеты, портреты вождей, картина заводского художника под названием «Первая смена» – мальчики в униформе трудрезерва у токарного станка…
А в толпе рабочих слышны разговоры:
– Вчера умер, сегодня уже похороны…